– Ну вот, пожалуйста, сразу тебе по лбу – с цепи сорвался. А ты бы сейчас спросила меня с улыбкой: «В чем дело, Павлик?».
– Пошел к дьяволу!… Приперся нотации тут читать. Мне без них тошно.
– А ты перебори себя. Тебе тошно, а ты улыбайся, как ни в чем не бывало. Вот тогда ты будешь интересная женщина. Ходи, будто тебя ни одна собака никогда не кусала: голову – кверху, грудь – вперед. И улыбайся. Но громко не хохочи – это дурость. А когда ты идешь вся разнесчастная, то тебя жалко, и все. Никакой охоты нет подходить к тебе.
– Ну и не подходи. Я и не прошу никого, чтобы ко мне подходили, пошли вы все к черту кобели проклятые. Ты зачем приперся? Тебе чего от меня надо? Думаешь, не знаю? Знаю. А туда же – некультурная. Ну, так и иди к своим культурным. Или не шибко принимают они тебя?
– Никакого движения в человеке! – горько воскликнул Пашка. – Как была Катя Лизунова, так и осталась. Я ж тебе на полном серьезе все говорю! Ничего мне от тебя не надо.
– Я тебе тоже на полном серьезе: пошел к черту. Культурный нашелся. Уж чья бы корова мычала, а твоя бы молчала. Культурный – к чужим бабам в окна лазить. Кто к зоотехниковой жене вот сюда ночью приходил? Думаешь, я не знаю? Сидел бы… Полдеревни уж охватил, наверно?
– Я от тоски, – сказал Пашка. – Я нигде не могу идеал найти.
– Вот когда найдешь, тогда и читай ей свои молитвы по воскресеньям. А мне они не нужны. Ясно?
Пашка оделся и с видом человека, оскорбленного в лучших чувствах, вышел от Лизуновых. Буркнул на прощание:
– Поработай в таких вот условиях.
На улице сунулся в карман, закуривать, там лежат два маленьких слоника – положил их туда нечаянно и забыл.
«Нарушил теперь все твое счастье, Катя-Катерина».
Шел домой и пытался понять, почему этим «штабистам» не нравятся слоники, кошечки и коты – ведь красиво же. У Катьки Лизуновой, например, просто здорово в горнице…
Степан Воронцов рано остался без отца (Пронька Воронцов умер от тифа в 1934 году), рано узнал, что такое труд. Рано научился огромному русскому терпению.
Работать пошел лет с двенадцати. Бывало, поедет на мельницу зимой, а мешки – каждый пятьдесят-семьдесят килограммов. Навалят ему на спину такую махину, и он прет по сходне вверх: ноги трясутся, в глазах – круги оранжевые. Сходня – две-три сшитые тесины, поперек – рейки набиты. Обледенеет она, эта сходня, поскользнется Степан, мешок его и пришлепнет к тесинам-то. Морда в крови. Или за горючим в город ездили: тулупишко драный, пимы – третью зиму одни и те же – никакого тепла в них. А мороз градусов под сорок. И ехать не двадцать, не тридцать километров, а восемьдесят. Окоченеет Степан, спрыгнет с саней и бежит километра полтора-два. И так до самого города: половину едет, половину бежит.
Был он очень стеснительный парень, улыбчивый. Разговаривал мало. Потом уж, когда подрос, когда стал зарабатывать побольше, любил принарядиться… Но все равно то и дело краснел и с девками не дружил. И работал, работал… И всегда как будто немножко стыдился этого – что очень много работает. День, с ранней зари и до темна, жал жнейкой (очень любил машины) – весь черный от горячей пыли, с головой, опухшей от беспрерывного стрекота и звона, – а поздно вечером приходил на гулянье на улицу нарядный, нешумно веселый, вежливый. Откуда что бралось! Посмеивался застенчиво. Чуб у него был преотличный – волнистый, буйный, крашенный солнцем. Дрался Степан редко, не горланил под окнами у добрых людей частушки с матерщиной. И странное дело: «холостежь» уважала его за это. Уважали и тех, кто носил за голенищем нож или пружину от сеялки, но уважали и Степана. И всегда потом, всю жизнь, нес в себе этот сдержанный, крепкий парень что-то такое, что вселяло в людей невольное уважение к нему.
Потом они с матерью и с младшей сестренкой переехали в Светлоозерский совхоз (в восьми километрах от Баклани. Мать вышла туда замуж за фронтовика-инвалида). Стало немного легче. Устроился Степан работать слесарем в слесарную мастерскую совхоза, а вечерами стал ходить в Баклань – в вечернюю школу-семилетку. Окончил семь классов и двинул в автомобильный техникум, в город. Трудно было тогда учиться – шла война. Все три с половиной студенческих года он не переставал работать: грузил вечерами вагоны на товарной станции, чистил улицы от снега, колол лед на Бие… Все, что было приличного из одежды, все продал, проел. Доходило до того, что не в чем было идти на лекцию. Однажды сидел в общежитии босиком (сапоги накануне продал), чистил картошку… Входит в комнату преподавательница немецкого языка, тихая добрая старушка не от мира сего (она была из эвакуированных).
– Воронцов, вы почему не на лекции?
Степан спрятал под кровать босые грязные ноги.
– Захворал.
– Что с вами?
– Голова болит.
В комнате был собачий холод. Старушка увидела, что он босой, раскудахталась:
– Да как же голова не будет болеть!… И сидит – хоть бы что ему? Сейчас же обуйтесь!
Степан покраснел до корней волос.
– Ладно.
– Что «ладно»? Что «ладно»? Вы хотите воспаление легких схватить? Обуйтесь!
– Нету, – сердито сказал Степан. – Сапог-то нету.
– А где же они?
– Где… Нету. Проел.
– Поэтому и на лекцию не пошли?
– Как же пойдешь? Сегодня товарищ приедет из дома, привезет.
– Ая-яй, – вздохнула старушка. – Знаете, что? Я вам сейчас принесу. У вас какой размер?
– Сорок первый.
– Я вам сейчас принесу. Они хоть и женские, но вам подойдут – они разносились.
– Да что вы!
– Ничего. И вы пойдете на лекцию. Лекции нельзя пропускать.
Принесла старушка старые домашние шлепанцы с меховой опушкой.
– Примеряйте.
Степан, чтобы не обидеть заботливую старушку, напялил шлепанцы и пошел на лекцию. И проклял потом и эти шлепанцы и добрую старушку – товарищи подняли его на смех (шлепанцы не очень шли к солдатским галифе). На каникулы Степан приезжал домой и с остервенением принимался за работу. Нужно было еще помочь сестренке, которая оканчивала в Баклани десятилетку. Приезжал всякий раз веселый, обходительный – студент. Только не такой нарядный. И руки старался не показывать: они у него были огромные, твердые, как дерево, мозолистые.
Все выдержал Степан, все перенес – техникум окончил.
Приехал домой, выпил на радостях и плясал в совхозном клубе. А плясать не умел, а ему наверно, казалось, что он все умеет. Размахивал руками, высоко подпрыгивал и подпевал:
Это было смешно. На другой день ходил он пристыженный, смущенно посмеивался, и ему очень хотелось уехать куда-нибудь из деревни недели на две.
Война к тому времени кончилась.
Устроился Степан в Баклани, в МТС, механиком по ремонту. А вечерами, после работы, рубил себе дом. Вдвоем с отчимом. Отчим без руки – помощник слабый.
Наняли как-то машину, поехали ночью за лесом – не хватало на сруб. Ехать надо было километров за сорок, на Бию. Грузили сплавной лес; бревна как свинцовые – под силу пятерым. Отчим и шофер выбились из сил, а Степан торопит:
– Давайте, давайте.
– Ну тя к черту, Степан! Давай хоть покурим, – взмолился отчим.
Степан улыбнулся, вытер рукавом пот с лица, сказал негромко:
– Покурите, а я пока буду подкатывать их к машине, – Степан торопился, потому что успел договориться насчет леса только с одной организацией, а с другой какой-то не договорился – не было начальства. Так вот эта вторая организация могла накрыть – доказывай потом, что договориться просто не успели, а время не ждет: лес сплавной – сезонный – можно прозевать. Ничего этого Степан не сказал ни отчиму, ни шоферу.
Нагрузили машину, стали выезжать на взвоз – машина не тянет. Шофер вспотел, перекидывает скорости, рвет мотор…
Степан попробовал выехать сам – тоже ничего не вышло.
– Давайте скинем половину, – сказал он, не глядя на отчима и шофера.