Выбрать главу

Родионов с интересом слушал молодую женщину.

– Папу очень уважают все, потому что он хороший, добрый человек, он привык, что его уважают, он очень много работает… А я сейчас лежу иногда ночью и думаю: неужели он не понимает, что не так надо?

– Хорошие брошюры тоже нужны, – заступился Родионов за незнакомого доцента.

– Да я понимаю!… Но это, если бы человек ни на что другое не был способен! Он же очень умный, папа, но вот он уверен, что делает большое дело, и от этого спокойный такой. Сумбурно так выражаюсь… Не знаю, я боюсь, что он возьмет да под старость лет поймет, что всю жизнь обманывал себя, вот тогда… трагедия будет.

– Ну, а что бы ты посоветовала ему делать?

– Да теперь уж ничего… Чего делать? Пусть пишет брошюры. Не переделается же человек в пятьдесят лет.

– А ты попробуй все-таки напиши ему вот об этом. Интересно, что он ответит.

– Ну-у… нет, не стоит. Он обидится. Он меня недалекой считает. А ведь он мог бы, знаете, каким редактором у нас быть!… Он же писать может.

– Он партийный?

– Да.

– Напиши ему, – серьезно стал настаивать Родионов. – Ты не думай, что пятьдесят лет – это все. Это в двадцать пять так кажется, а в пятьдесят кажется, что еще ничего не начиналось. Ты вот напиши ему.

– Он скажет… Не знаю, – Майю тоже заинтересовал тот вопрос: поймет ли отец или не поймет. – Не знаю…

Уличная дверь хлопнула.

– Идет. Сейчас подумает… А ну его к черту, буду я еще думать, что он подумает.

Вошла женщина, соседка Майи.

– Маечка… Здравствуйте. Маечка, я пришла попросить: не поможешь нам в одном деле? Написать надо бумагу одну… Получше бы надо, а мы не умеем.

Майя встала, накинула на плечи шаль.

– Извините, Кузьма Николаич. Я наверно, скоро.

– Давай, давай. Я посижу.

Майя ушла с женщиной.

Родионов пододвинул к себе какую-то книгу, полистал, посмотрел заглавие: «Байрон. Избранное». Отодвинул книгу, навалился грудью на стол, положил голову на кулаки, попытался собраться с мыслями. Решил выделить что-то самое главное для себя сейчас. Но в мозгах все перепуталось, переплелось. Тут же подумалось и о посевной, и о дочери, и о лебяжинском мосте, опять о посевной, об Ивлеве, опять о дочери, о Майе, даже об ее отце-доценте… И все как-то неопределенно думалось, рвано. Тяжело было на душе, смутно. И болит сердце, физически болит.

«То ли старею, то ли устал крепко», – подумал он. Прикрыл глаза.

В сенях послышались чьи-то шаги. Родионов вскинул голову.

Вошел Юрий Александрович. Очень удивился, увидев секретаря райкома, заметно растерялся… И от растерянности улыбнулся и сказал громко:

– Добрый вечер, товарищ секретарь!

– Здравствуй.

Юрий Александрович, не снимая плаща, сел к столу, положил перед собой шляпу.

– Ко мне жена твоя приходила, – сразу начал секретарь, в упор, внимательно глядя на учителя. – Что у тебя происходит?

Юрий Александрович невольно окинул быстрым взглядом комнату, остановился на некоторых вещах жены… Опять посмотрел на секретаря. Он растерялся совсем. Он не мог представить себе раньше, что когда-нибудь вот так, с глазу на глаз будет беседовать с секретарем Родионовым о своих отношениях с Марией – с дочерью одного секретаря, с женой другого. Положение пиковое.

– Прорабатывать меня пришли? – он неопределенно усмехнулся. Он, как это частенько бывает, слегка обнаглел от растерянности. – Я же не член партии.

– Тебя когда-нибудь обижали люди? – спросил Кузьма Николаевич. – Крепко?

– Нн… нет. Я не понимаю, о чем вы?

– За что же ты обидел столько человек сразу?

– А в чем, собственно, дело? Я полюбил женщину… да! Я этого не скрываю. Ну и что теперь?

– Ты на ней жениться хочешь?

– Конечно! – Юрий Александрович решил вымахнуть на волне благородства, прямого, открытого благородства. – Я все понимаю… Мы поженимся с Марией. Не могу же я…

– Ты все можешь! – рявкнул Родионов. Он быстро стал терять власть над собой. В груди образовалась какая-то пустота, и в эту пустоту несколько раз замедленно, с болью, сильно садануло сердце. – Ты трус! Ты готов жениться, но это из-за трусости. Любить ты не умеешь. Когда любят, так не делают. Ты самый обыкновенный паразит!…

– Вы меня можете сколько угодно оскорблять… – красивые девичьи глаза учителя потемнели от обиды и страха.

– Тебя убить надо, а не оскорблять. Милость сделал – он женится. Я те женюсь!… – на скулах секретаря, которые уже успел тронуть ранний загар, выступили белые пятна. – Я тебе покидаюсь такими словами. Ты о другой семье подумал? Ты обо мне подумал… прежде чем втоптать в грязь меня? Образованный человек!…

– Что же теперь делать? Разве так не бывает?

– Так не бывает! Так бывает, когда любят.

– Я люблю.

– Ты завтра уедешь отсюда, – секретарь встал. – Не уедешь, пеняй на себя.

– Я же на работе, как же я…

– Вот так! – секретарь шагнул к двери, снял с гвоздя фуражку, оглянулся на учителя. – Эх, парень… – смотрел убийственно просто, горько и беспомощно. Надел фуражку и вышел.

Майя сидела на крыльце; она увидела через окно, что муж дома, и не стала входить. Родионов остановился около нее, закурил.

– Он завтра уедет на пару недель, пусть едет. За это время… Мы хоть очухаемся все за это время, соберемся с мыслями, – сказал он.

– Я больше с ним жить не буду, – негромко и упрямо ответила Майя.

– Я не заставляю жить. Если за это время ничего не изменится, значит, не изменится. Но сгоряча такие вопросы не решают. Пусть он подумает. И ты подумай. И не расстраивайся, держи себя – о ребенке надо думать, – Родионов склонился к Майе, поднял ее. – Давай руку… Крепись, Мне тоже горько, поверь.

– Я понимаю, Кузьма Николаич,

– Ну вот… До свидания.

– До свидания.

Родионов широким шагом пошел из ограды.

«Ничего я не сделал. Ничего не сделаю, – думал он. – Что я могу сделать».

За воротами – лицом к лицу – столкнулся с Ивлевым. Тот ждал его.

– Ты чего тут?…

Ивлев зажег спичку, прикурил. Пальцы его тряслись, он быстро погасил спичку, чтобы этого не увидели.

– Так…

– Я думал, ты в Усятске давно.

– Сейчас поеду.

Пошли. Долго молчали. Молчание было мучительным.

– Это правда? – спросил Ивлев.

– Правда, – не сразу сказал Кузьма Николаевич.

Опять замолчали. Дошли до колодца. Ивлев бросил папироску, сказал бодрым голосом:

– Подожди, я напьюсь.

…Колодезный вал с визгом, быстро стал раскручиваться. Все быстрее и быстрее. Глубоко внизу гулко шлепнулась в воду тяжелая бадья… Забулькала, залопотала вода, заглатываемая железной утробой бадьи…

Тихонько, расслабленно звенели колечки мокрой цепи. Потом вал надсадно, с подвывом застонал, точно кто заплакал. Цепь с противным, коротким, трудным скрежетом наматывалась, укладывалась на вал. Громко капали вниз тяжелые капли.

Ивлев подхватил рукой бадью, поставил на сруб, широко расставил ноги, склонился, стал жадно пить.

– Ох, – вздохнул он, отрываясь от бадьи. – Холодна!… Не хочешь?

– Нет.

Ивлев еще раз приложился, долго пил… Потом наклонил бадью и вылил воду. Оба стояли и смотрели, как льется на землю, в грязь чистая вода.

«Вот так и с любовью, – думал Кузьма Николаевич, – черпанет иной человек целую бадейку глотнет пару раз, остальное – в грязь. А ее бы на всю жизнь с избытком хватило».

– Ну, пока, – сказал Ивлев, вытирая о галифе руки. – Зайду сейчас домой, потом в Усятск поеду.

– Пока.

Ивлев быстро стал уходить по улице и скоро исчез, растворился во тьме. Кузьма Николаевич подвесил бадью на крюк и тоже пошел домой.

Мария сидела в плаще на кровати, слегка откинувшись назад, на руки, покачивала одной ногой, смотрела перед собой. На стук двери повернула голову, перестала качать ногой, но положения тела не изменила.