Выбрать главу

– Это очень не по-русски.

– По-русски топором?

– Солнышко, о чем мы! С добрым утром!

– Я ковал мечи на орала, а жена на меня орала. Шутка.

К великому сожалению, видимо, за независимость нашего начальника, нас стали прижимать, труднее стало вырываться, я приезжал реже. О эти встречи! Зимние помнились почему-то особенно, хотя зимой мы мечтали о лете. «Я буду в сарафане, босиком». О зимние метели, о это состояние сплошного белого света, эти парапеты занесенных набережных, какие-то внезапные памятники в институтских двориках, светлые окна библиотек. «Тут я занималась. Сюда мы бегали девчонками. Не целуй, здесь же улица, не набрасывайся». – «Ты же не идешь в гостиницу, где мне тебя целовать?»

И снова поезд, и снова ее письмо:

«У меня вся жизнь теперь делится на три части: ожидание тебя, переживание жизни с тобой и воспоминание. Город пустеет, стихает после тебя, я виновата перед ним за это, я хожу и говорю знакомым местам: нет Саши, нет, уехал Саша. Город молчит, не сердится, он теряет голос без тебя. Я здесь вечность без тебя, а с тобой – летящий миг. Я, когда тебя нет, пишу мысленно письмо тебе, говорю с тобою... Но о самом сокровенном и не сказать, и не написать. Листок улетает, скоро ли долетит, сколько летит по белу свету, сколько чужих рук, у меня страх, что тайна откроется, что все взорвется, разрушится, нет, о самом сокровенном не могу... Ночью так морозило, луна сияла, снег скрипел, как тогда с тобою в Летнем саду. А помнишь свечи в церкви на Конюшенной площади, неправильно, кстати, говорить, что Пушкина отпевали в Конюшенной церкви, – в церкви Спаса Нерукотворенного образа, вот как надо говорить. Ты еще шепотом спрашивал, где отпевали, где стоял гроб. Мне хорошо с тобой все: молчать, слушать музыку, видеть, как ты нервничаешь. Я опять болела. Пустяк, простуда, но перенесла тяжело, температура, ощущение последнего проживаемого дня. Конечно, это за то, что с тобою было хорошо. Милый, мы идем против течения, все отводит друг от друга. За каждую минуту радости такая дорогая цена. И сказать тебе „прости“ для меня означает задохнуться. Нельзя жить воспоминаниями, надо отпускать их на волю. А они во мне, они уже – я сама. Я настолько полна тобою, я так стремлюсь остаться одна, замереть в молчании и быть с тобою. Это что-то другое, не мысли о тебе, а состояние всего тебя во мне. И постоянно музыка. Не какая-то знакомая, а наша, только наша, какое-то томление, горечь, вина и надежда на встречу и желание быть с тобою... Ночь, луна в окно».

Вообще, какое это было счастье и мучение – постоянное ощущение ее присутствия в этом мире. Это не было бы мучением, если бмы были рядом. Хотя бы не все время, но чаще. Что телефон! Иногда казалось, что от нас оставались только голоса, а остальное растворялось. Но, в конце концов, хоть голос слышишь. Хотя, чтобы рассказать о том, что я делал без нее, что она без меня, нам бы надо было еще по второй и третьей жизни проживать. Вот я прожил без нее три часа, мне же надо сказать, что я делал, что думал в эти три часа. А это три часа и займет. Так же и она. А не рассказать – провалы, пустоты.

– Ты помнила? – тревожно спрашивал я.

– Боже мой, помнила! Да я насильно тебя забывала, чтоб хоть что-то сделать.

– Ах, забывала!

– А ты разве не так?

– Не так.

– А как? Научи.

– Ты у меня все время вот тут, вот потрогай, чувствуешь – оно же бьется, оно же колотится, оно же замирает, оно же не каменное...

Что говорить, любовь всему мешала. Это мне казалось, что никто ничего не знает, не подозревает, а на самом деле на мне же все написано. Сижу, важное совещание. Вдруг я не вовремя, неадекватно, засмеюсь. И все посмотрят. Еще и у виска пальцем покрутят. А мне все такие милые, все такие хорошие, только бы одно – не мешали бы мне о ней думать.

О, как я ждал вечера, ночи. Тут я вытягивался во весь рост на жесткой постели, сладко, блаженно стонал, вытягивая ноги, плотно-плотно закрывал глаза и представлял ее. Всю не получалось. Сразу не получалось. Она еще и так умудрялась меня мучить. Вот, мол, не воображусь, и все. Только помнилось, как она говорила о детстве, как они играли в войну и ее посылали в разведку и как она, худенькая, в тонком пальтишке, ползла по сугробам и думала, что ее не видно. Такая зябкая, такая мерзлячка – и вдруг по сугробам. Руки вспоминались, так бы их засунул под мышки и не выпускал бы.

Пришел наконец день, когда я поцеловал не только ее руки, но и озябшие ноги. О, этот день и эта дорога под последним зимним солнцем, когда ангел, вознесенный для осенения города крестом, оживал вдруг и воспарял вместе с колонной, особенно когда идти и к нему, и навстречу сиянию светила... Нет, как-то не так. Это же потом все додумалось: пейзаж и время суток. Вот тут споткнулась, оттого только и помнится это место. Тут сказала, что ноги зябнут, а потом в памяти – это же Летний сад зимой, да, да, везли закутанного ребенка на коляске, колесики задние ползли по бороздкам, пропаханным передними; собака бежала ни за чем, просто так, от восторга краткой свободы, и другая собака, совсем свободная, бежала, надеясь найти пропитание. Потом вспоминается – или так будет? – ее ласковая тяжесть на коленях, ее затаенное молчание и стеснительность, ее вздрагивание от моей неловкости, ее внезапная смелость и растворенность друг в друге, отведенные измученные губы, судорога дыхания, замирание и медленное открывание глаз, страх, что скоро расставаться, идти, куда не хочется, видеть то, чего видеть не хочется. День ли, ночь ли, что с того, лишь бы она рядом. Вот чай, а не пьется, а ведь выбирали, какой именно взять. И с чего вдруг говорить о какой-то когда-то бывшей подруге, ее муже, ушедшем от нее, как пыталась их примирить. «Он из-за тебя ушел». – «Что ты, нет». – «Из-за тебя, из-за тебя. Я его понимаю». Но это такая мучительность – ревновать ко всему, особенно к прошлому: как, ты не чувствовала, что я есть, я жду, я приду? «И в театр с ним ходила?» – «Прекрати!» – «И правда, что говорить глупости: все бывшее было в бывшем, то есть его и вовсе не было. Говорить с тобою я хочу только о тебе. Как ты прекрасна, умна, о, как ты прекрасна, у тебя все такое светлое, магнитное, спрятать бы тебя в деревенской бане, и с тобой бы вместе спрятаться и быть там, и переживать эпоху за эпохой, только и выглядывать, что за дровами да к роднику за водой». – «И в театр иногда, ладно? Разрешаешь?» – «Нет, только в библиотеку». – «И в театр. С тобой. На Бетховена, на юрловскую капеллу, на Чернушенко, на Свиридова, на Чайковского, на Моцарта и Мусоргского». – «Да, но чтоб все на дисках, и слушать только вдвоем». – «Нет, сидеть рядом в консерватории, это... Только с тобой невозможно: ты ведешь себя как мальчишка. Нельзя же все время стараться меня трогать. Неужели ты не понимаешь, что я вся плыву от твоих прикосновений?» – «Тогда я ревную, вдруг кто тебя коснется». – "Глупее тебя, по-моему, нет никого. Ты  – понимаешь? – ты  касаешься!"