В огромной прихожей горел оранжевый свет.
Кирилл захлопнул за нами дверь. Постоял с опущенной головой, держась за ручку, и резко повернулся ко мне.
— Я не хочу ничего выжидать, а вы?
— Думаю, смысла нет, — сказала я.
Тогда он обхватил меня руками, и мы смотрели друг на друга и плавились, как две горящих восковых свечи, стоящих слишком близко и сжигающих одна другую своим жаром.
Стоит ли рассказывать, что было потом? Кто хоть однажды испытал настоящую любовь, прочувствует, восстановив в памяти свой собственный опыт, — ведь такое не забывается никогда. И словами не передается.
Только один штрих к портрету Кирилла.
Когда он понял; отчего мне так больно, он словно опомнился и сказал: «Ты хорошо подумала, что делаешь?»
«А разве, когда любят, думают о таких вещах?»
«А ты вот так, сразу, и решила, что это любовь?»
«Я ничего не решала, — сказала я, — я просто полюбила».
Он лег рядом и будто остыл, остыл в прямом смысле слова — до комнатной температуры.
«Ты испугался?» — спросила я.
Он молчал.
«Ты испугался моей любви?» — уточнила я.
Он закрыл лицо руками.
«Не бойся, — я отняла руки от лица и стала целовать его, — возьми, это твое, я ничего не требую взамен, просто возьми мою любовь».
Он был очень нежен и очень аккуратен, а потом заплакал, и снова был невероятно нежен. И неистово страстен.
Несколько раз принимался звонить телефон. Кирилл выдернул шнур.
Потом мы поели. Потом снова впали в забытье. Мы почти не разговаривали — за нас это делали наши губы, руки, нутро…
Я приехала домой в воскресенье вечером, чтобы собрать свои вещи. В доме уже все знали.
На меня смотрели как на покойника в гробу, который безвременно — а стало быть, коварно — покинул любящих его людей. Смотрели с укором, растерянно и безнадежно.
Бледное лицо и чернота вокруг глаз не оставляли почвы для иллюзий, а лишь свидетельствовали о реальности произошедшего.
— Это грех… опомнись, дочка… — Голос мамы дрожал.
— Мама, я люблю, — сказала я.
— Это грех. Это похоть, зов плоти, — повторила она более твердо. — Отец, скажи же что-нибудь.
— Мы будем за тебя молиться, — сказал папа.
— Хорошо. Спасибо, — сказала я. — Я буду звонить. И приходить. Если вы позволите, конечно.
— Ты все обдумала? — сказала мама. — Опомнись, еще не поздно… Никогда не поздно.
— Мама, я люблю. Ты знаешь, что такое любить? Если я сейчас же не окажусь рядом с ним, я задохнусь, я умру. Я уже умираю.
Я поцеловала обоих и ушла.
Я едва не умерла, пока ехала к Кириллу. Оказавшись в его руках, я ожила. Я вдохнула полной грудью ускользающую жизнь.
Продолжение продолжения
Когда через несколько дней мы обрели утерянный было дар речи, я обнаружила, что Кирилл-то его и не терял: он просто был молчуном. Он читал лекции в университете, а в остальное время листал книги, что-то помечая и выписывая, и шелестел клавишами своего компьютера. У него была какая-то сложная и очень узкая специализация в древней истории юга Европы и обширные научные связи по всему миру.
Я очень быстро усвоила, что разговаривать с ним можно только тогда, когда хочет он, и что во время работы лучше к нему не приставать. Мне же он безраздельно принадлежал только ночью.
Я любила ночи, любила его, любила его нежность ко мне и свою любовь к нему. Я любила его красивое сильное тело и его глубокую, тонкую душу, хотя и не была вхожа в ее тайники.
Ведомая инстинктивным женским любопытством и с тем же безотчетным женским коварством я пробиралась шаг за шагом вглубь. Но, каким бы путем я ни шла, я всегда упиралась в одну и ту же стену, стоявшую на отметке 1975 год — год, когда Кирилл приехал в наш город, окончив Новосибирский университет. Что было там, за этой стеной, в Новосибирске, в юности, в детстве — оставалось за семью печатями.
Почему у него не было семьи?
Потому что семья — это дети, а он не любит детей. Да, не любит, просто — не любит, и все. Просто терпеть не может. Никаких — ни чужих, ни своих. С женщинами, которые не хотели этого принять, он расставался мгновенно и без сожалений.
Может быть, он просто ни разу по-настоящему не любил — так, чтобы хотеть детей от любимой женщины?
Любил. Но детей не хотел. Усвоила? Глупости не сделаешь? И вообще — это разные вещи: любовь к женщине и дети.
Кирилл отнесся ко мне неожиданно: в его поведении не было ни толики покровительства, вполне естественного для такой разницы в возрасте — ведь он вполне мог быть моим отцом. Мне это нравилось — нравилось, что мы на равных. Не из самолюбия, нет — просто в этом были свобода и легкость. Для нас обоих.