— Ну и как это выглядело?
— Как выглядело… а как должно было выглядеть? Обыкновенно выглядело. Мы влезали на стену где-то около часу ночи, одна другую подсаживала, и вскоре появлялась голова в фуражке, из такой сторожевой вышки на стене, ну и спрашивал этот военный шепотом: «Czto?» А мы ему всегда на это: «Eta my, diewoćki!»
— Снег шел, луна светила над стеной, вот какую картину ты должна нарисовать нашему гостю, он ведь литератор!
— А нам хоть снег, хоть дождь, мы всегда туда приходили. Ну и конечно: «diewoćki priszli, wpustitie nas». А он шепотом: «tiepier nie nada», но чтобы мы «czerez piatʼ minut» пришли… и вот еще какая штука: за стеной было полно угля для обогрева их казарм, целая куча. Так что можно было на нее спрыгнуть. Мы с Патрицией подсаживали друг дружку и бух, прыгали на эту кучу кокса, угля, а они там, человек пять, уже ждали. Аж пар из порток валил! Мало того что все перемажемся, так там, на этой стене, еще была колючка, и прыгать приходилось на уголь с нескольких метров.
— Боже, этого больше не вернуть! — Патриция одним махом выпивает рюмку.
— Мы им приносили порнографические журналы, тайваньские, кофе приносили в термосе, самогонку. Тетки в очередях за мясом стояли не для себя, а для них, чтобы бутерброды с колбасой сделать! Ой, Боже, Боже… Они устраивали такие соревнования, кто дальше струю пустит, плюнет или кто громче пернет. Жаль, Михаська, что тебя тогда на свете не было.
— Боже, умоляю, не напоминай мне!
— А почему вы не ездили в Легницу?
— Не любим толкучку…
— Легницкие тетки, — Патриция надевает фуражку с красной звездой, серпом и молотом и аккуратно поправляет ее перед зеркалом, как старушка свою беретку, — легницкие тетки ходили к казармам в женской одежде. Поначалу вообще прикидывались женщинами и говорили, что спереди не могут, потому что у них как раз трудные дни… Или какая-нибудь понаглее говорила: «Я еще девушка и хочу такой остаться»… Но зато дам тебе сзади (хороша девушка!) или отсосу! — и они в этой темноте какое-то время верили. Наверное. Но существовала легницкая школа — с переодеванием, и вроцлавская школа, которую мы основали, где не надо переодеваться, потому что они к петухам привычные, им все равно, ихний петух им отсасывает или кто со стороны. Даже могли поссать на тебя, если хорошо попросить… — В это мгновение внимательно слушавшая Лукреция просто окаменела с чайником над столом. Белая как полотно, она медленно процедила:
— Ну, это ты, небось, придумала.
— Честно говорю, лили на меня втроем, а я лежала на гравии, на коксе, на угле! Только вот ты, хи-хи, в это самое время в больнице с сифилисом лежала и жиденький молочный супчик хлебала! Вот так-то, дорогая моя! А от них аж пар шел… — Патриция сладострастно дразнит Лукрецию.
— Если это правда, то я знаться с тобой не хочу. Боже, надо было мне сказать, что они на такое соглашаются, что существует такая возможность. Не желаю с тобой разговаривать. — Лукреция медленно надевает куртку и беретку. Каждый день к восьми вечера она ходит в костел.
— А один такой, — и тут на лице Патриции вспыхивает ироничная усмешка и корежит его в отвратительной гримасе, — один такой ужасно мне понравился, но все держался в сторонке, похоже, не хотелось ему. Ну я и взялась за пресловутый ум и думаю: «Здесь, Патриция, придется брать психологией, хитростью». Подхожу я к нему, блондинистый такой, хотя нет, у всех у них волосы были серые, шатен одним словом. Подхожу, а он чего-то там, мол: «Как eta, malcik z malcikom?»
Я и думаю: вот я тебя и поймала. Алеша, понимаешь, из «Братьев Карамазовых» нашелся. Хорошо ж, будет тебе Грушенька. И говорю ему прямо вот такими словами: «Ja w Germaniji była, tri goda, eto tam normalna, czto malcik z malcikom».
А он уставился и что-то еще бормочет: «No ty nie żeńścina».
Тут меня как прорвало, я так психанула, так завизжала, что они зашипели на меня, утихомиривать стали.
«Как это, — говорю, — как это ja nie żeńścina? Rot jest? Jest. Pizda jest? — задницу голую ему показываю — Jest!» Но у него в голове Германия засела. Потому что для них это был рай, недостижимый, в Германию поехать! Если они всю жизнь в России и, кроме Польши, кроме казарм, мира не видели, двадцатилетние парни! Я говорю: «Как eta, w Germaniji tak eta delajut, eta normalna!» — и только он ширинку расстегнул, так я и присосалась!
Но однажды ночью пришли они к нам, подошли к стене, прислонились… А у одного шапка-то и сползла. Засветилась в темноте обритая голова, и у другого тоже, и у третьего. А мы в плач: «Уезжаете, значит, покидаете нас!» И уже отсасываем, и одновременно оплакиваем. Через сто дней их здесь не будет! И что они тогда начали нам говорить… Что, мол, никогда нас не забудут, даже когда будут далеко, когда назад уедут к черту на рога. Что мы их первая любовь.