— Уже утро, почти рассвело, и автобус последний ушел, а мы все стояли и, наверное, до Судного дня простояли бы… Потому что думали, что вот-вот и настанет он, Судный день, Господь Бог сойдет и скажет: «Боже, а чего это вы, девочки, стоите так? И чего это вы, идиотки, встали там?»
А потом мы ходили к другой тюрьме, только это было очень опасно, потому что их оттуда иногда выпускали. Звоним одной тетке из Гдыни, а она нам говорит: «Вы это, от тюрьмы лучше подальше, подальше, у нас тут тетки ждали у тюрьмы, пока выпустят такого, еду ему, жилье предлагали, постирушку, и ни одной больше нет в живых… А я ради вас, девочки, на последние деньги задницу поднимать не стану, чтобы вам „Наш Господь, Иисусе добрый“ заупокой спеть…»
— Ты давай иди, Лукреция, иди уж, помолись, а я здесь с паном журналистом еще поболтаю…
— Было время, когда и разговору ни о каких казармах не было, я тогда еще в Быдгощи жил. Был у меня там дружок, Мачеихой звали. Вот уж правда ненормальная была: работал сиделкой в больнице, отработает свое, а потом остается и выносит утки. У нас с ним ничего не было, потому что мы обе искали мужских мужиков, лучше всего натуралов. На вокзале как раз была непруха, а нам позарез надо было кого-нибудь снять. Как наркоману, которому невмоготу без дозы. Раз подцепили мы солдата, напоили водкой, он стриптиз нам показал, но сапоги, гад, так и не снял, они вообще сапог никогда не снимают, у них там такой смрад, что им стыдно. И так потешно танцевал в этих своих спущенных портках, зато в сапогах и портянках. И с голой задницей. А еще был случай, сняли мы натурала, молоденького, Боже ж ты мой… А раз меня избили. Да так быстро, что не успел оглянуться. Иду ночью через парк, смело иду, вижу — навстречу какая-то группка. В двенадцать ночи. Я их заметил-то, когда они уже были от меня метрах в десяти; обычно я внимательно по сторонам смотрю, а они вынырнули из-за угла. Из-за какого-то строения. А что мне оставалось — только прибавить шагу и делать вид, будто откуда-то возвращаюсь и очень спешу. И уже казалось, что все в порядке, потому что слышу — они уже метрах в пяти за моей спиной и о чем-то разговаривают. Вдруг один как подлетит — секунду длилось, — ударил меня ногой и повалил на землю, а я, как упал лицом в асфальт, так больше и не встал. Другой мне ботинком шею придавил, тяжелым, скины такие носят, и только начинаю вырываться, он еще сильнее придавливает шею! Да так, что во мне что-то начало лопаться. А другие меня лупили моим же собственным ремнем, с меня снятым, а во рту — песок скрипит и кровь. Боже! Но я не чувствовала, не чувствовал боли, не чувствовал, как меня били, а лишь слышал: «сдохнешь тут, пидор». А я там что-то вроде «пощадите, пощадите», только это и сумел выхаркать. Содрали с меня кожу, часы я снял сам, стал им бросать всё, потому что, когда бросал, давление на шею вроде как уменьшалось. А то, что я жив остался, так это спасибо машине, проезжавшей по той улице, тогда я услышал: «смываемся!» Поначалу у меня ничего не болело, я на взводе был, а когда они убежали, начал кровью харкать, и потом мне сказали в больнице, что у меня внутреннее кровотечение. Прилетела ко мне Мачеиха. Поймали мы машину и в больницу. Там-то и выяснилось, что у меня это самое кровотечение и голова пробита, глубоко, сотрясение мозга и рука сломана. Документов при мне не было: все забрали, в одних трусах оставили. Газ? Кто тогда слышал о газе, но, скажу я тебе, в такой ситуации никто бы не отважился применить газ, потому что тогда б они еще больше озверели и убили бы: надави на шею посильнее — и все. Ведь как раз это стояние на шее оказалось хуже всего! Мне так хреново было, что я до конца жизни зарекся ходить через парк. Ну а потом мы в основном к казармам ходили, уже во Вроцлаве, а казармы — это самое большое счастье, супер, мало того что сплошь натуралы, так еще и вполне безопасно. Они нас даже вроде немного любили. А скины эти, бррр. Но зато мы на натуралах отыгрались!
«Старый портье улыбался и ключик давал!»[18] Ключи и полотенца выдавала в сауне самая знаменитая из вроцлавских теток — сама Луция Банная. Известная своим бурным романом с каким-то уголовником, который ее напоил, а потом обокрал, после чего Луция сказала: «До конца жизни водки в рот не возьму, хоть бы золотая была!» Лысеющая, с крашеным волосом, завитым мелким бесом, косо так на меня смотрела в вестибюле Банного комбината. Грубое красное лицо, глядит исподлобья налитыми кровью глазками. Явно деревенская, что можно было понять хотя бы по типично-простонародной символике золота в ее высказываниях, ибо Луция не только не прикоснулась бы к «золотой водке», но и к каждому обращалась «золотко». Луция достает из плоского шкафчика большой ключ, как будто она тут бандерша, а ведь это всего лишь ключ от кабинки. Подает сложенную простыню, из которой получается римская туника, облегающая мокрое от пота тело, подает полотенце. Пьет кофе. Вся такая расслабленная, никуда не спешит, это другие носятся. У нее тут десятилетиями ничего не меняется; Луция певуче тянет гласные, говорит вальяжно, задумчиво: