– Конечно, ничего. Она – это совсем другое.
Шелл была сонная, но рада его слышать. Говорила с ним голосом маленькой девочки. Он сказал, что любит ее.
Рано утром он сел в автобус до лагеря. Бессмертная Тамара, она проводила его на автовокзал. После часа сна он назвал это настоящей привязанностью.
Теперь заглянем пристальнее в дневник Бривмана:
Вечер пятницы. Суббота. Религиозная музыка по громкой связи. Свят, свят, свят, Господь Саваоф[108]. Земля полнится славой твоей. Если бы я только мог перестать ненавидеть. Если бы мог поверить тому, что они написали, завернули в шелк и увенчали золотом. Хочется написать СЛОВО.
Все наши тела смуглы. Все дети одеты в белое. Теперь мы способны поклоняться.
Забери меня снова домой. Построй мне дом снова. Дай поселиться в тебе. Возьми мою боль. Мне она больше ни к чему. Ничего прекрасного из нее не выходит. Она превращает листву в золу. От нее гниет вода. Она превращает тело в камень. Жизнь Святая. Позволь мне ее вести. Я не хочу ненавидеть. Позволь цвести. Пусть во мне расцветет мечта о тебе.
Брат, отдай мне новую машину. Я хочу поехать к моей любимой. Взамен предлагаю тебе это инвалидное кресло. Брат, отдай мне все деньги. Я хочу купить все, чего пожелает моя любимая. Взамен предлагаю тебе слепоту, так что остаток жизни ты сможешь прожить в абсолютном контроле над всеми. Брат, отдай мне жену. Это ее я люблю. Взамен всем шлюхам города я приказал предоставить тебе безграничный кредит.
Ты. Помоги мне работать. Вся работа рук моих принадлежит тебе. Да не станет приношение мое столь ничтожным. Не своди меня с ума. Не дай опуститься, в бреду выкликая имя твое.
Никакой плоти не люблю я, кроме своей.
Отведи из безопасности. Там, где я, безопасности нет.
Как мне посвятить дни свои тебе? Теперь я сказал это, наконец. Как мне посвятить дни свои тебе?
Дорогая моя Шелл,
Твоя серьга из нефрита, филигранное серебро. Я представил ее на твоем ухе. Потом твою голову сбоку и пряди волос на ветру. Потом все лицо. И всю твою красоту.
Потом я вспомнил, с каким подозрением ты принимала хвалу красоте, и восславил душу твою, ту единственную, в которую верю.
Я понял, красота твоих глаз и тела – лишь одежда души по будням. Душа обратилась в музыку, когда я спросил, что носит она по субботам.
Люблю тебя, милая моя,
Лоренс
Энн и Бривман оказались вместе на ночном дежурстве. Сидели на ступеньках одного из корпусов, дожидаясь, пока отметятся все воспитатели.
Да, да, Кранц уехал в город по лагерным делам.
Ее коса походила на толстую петляющую реку. Светляки – некоторые высоко, чуть не в верхушках сосен, некоторые под корнями.
Вот мое стихотворение тебе.
Вечная тема: крошечные мухи и мошки, швыряющие себя на электрическую лампочку.
– Вот в такую ночь неплохо бы напиться, – сказала она.
– А мне неплохо бы протрезветь.
Начался дождик. Он поднял к нему лицо, стараясь выдать себя.
– Я иду гулять.
– Можно, я с тобой? Я так спрашиваю, потому что мне кажется, что я тебя хорошо знаю. Кранц мне столько рассказывал.
Дождь шел десять секунд. Они брели по дороге к деревне. Остановились там, где сильнее всего пахло соснами. Он обнаружил, что раскачивается взад-вперед, словно в синагоге. Он хотел ее, и чем больше он ее хотел, тем больше растворялся в тумане и деревьях. Я отсюда никогда не выберусь, сказал он себе. Вот тут и останусь. Мне нравится запах. Мне нравится быть так близко, так далеко. Он ощущал, что сам выделяет туман. Это испарения его пор.
– Я вернусь, если ты хочешь побыть один.
Он не отвечал тысячу лет.
– Нет, нам обоим лучше вернуться.
Он не двинулся.
– Что это? – спросила Энн, услышав шум.
Он принялся рассказывать ей о ласточках, ласточках, что живут в обрывах, ласточках, что живут в амбарах. Он знал о ласточках все. Он притворялся ласточкой и жил с ними, изучая их повадки.
Он стоял близко, но на его радаре – ни единого намека на сигнал к объятию. Он поспешно отошел. Вернулся. Дернул ее за косу. Коса была толстая, как он себе и представлял. Он снова прошагал дальше и вырвал палку из куста у дороги.
Он бешено размахивал ею, круша листву. Избивал землю у ее ног. Она танцевала, смеясь. Он поднял пыль до колен. Но кусты следовало атаковать снова, стволы деревьев, низкую желтую траву, белую в ночи. Потом опять пыль, ветка задела ее лодыжки. Он хотел поднять пыль вокруг них обоих, острым прутом рассечь тела.
Она помчалась от него. Он бежал за ней, стегая ее по икрам. Оба они визжали от хохота. Она мчалась к огням лагеря.
Милая Энн
я хочу
видеть
пальцы твоих ног
когда ты
обнажена.
О чем он взглядом говорил ей несколько сотен раз, даже не задумываясь.
– Пятьдесят центов за руку в промежности.
Кранц в шутку предлагал Бривману купить Энн по частям. Бривману шутка не нравилась, но он смеялся.
– Почти не использованный сосок за сорок пять центов?
О, Кранц.
Они ссорились из-за того, как Бривман обращается с Мартином. Бривман категорически отказывался заставлять мальчика участвовать в групповых занятиях. Шантажировал Кранца своей работой.
– Ты же понимаешь, что мы не сможем найти тебе замену в разгар сезона.
– В таком случае тебе придется позволить мне обращаться с ним так, как я считаю нужным.
– Я не предлагаю тебе насильно запихивать его на занятия, но поклясться могу, ты его поощряешь совсем в другом направлении.
– Мне нравится его безумие. Ему нравится его безумие. Он единственный свободный человек из всех, что мне только встречались. По сравнению с тем, что делает он, занятия всех остальных – херня.
– Ты несешь полную ахинею, Бривман.
– Возможно.
Потом Бривман решил, что не может произнести проповедь перед лагерем утром в субботу, когда подошла его очередь. Ему нечего было сказать кому бы то ни было.
Кранц взглянул ему в глаза.
– Ты сделал ошибку, приехав сюда, да?
– А ты – спросив меня об этом. Мы оба хотели доказать разные вещи. Ну, теперь ты знаешь, что ты сам по себе, Кранц.
– Да, – медленно сказал тот. – Знаю.
То был всего один миг – такая настоящая встреча, и Бривман не пытался растянуть ее в обязательство. Он научился восхищаться дробно. «Что любишь, остается навсегда, все остальное бренно»[109].
– Ты, конечно, понимаешь, что идентифицируешь себя с Мартином – и себя отделяешь, только когда разрешаешь ему отделяться от группы.
– Только вот этого жаргона не надо, Кранц, пожалуйста.
– Я все помню, Бривман. Но я не могу в этом жить.
– Хорошо.
Поэтому Бривман был вынужден смеяться, когда Энн к ним присоединилась, и Кранц сказал:
– Ягодицы пойдут по дешевке.
Вечером он недвижно стоял на террасе столовой. Кранц как раз собирался поставить по громкой связи пластинку.
– Эй, Энн, ты хочешь Моцарта, Сорок девятую? – крикнул он. Она побежала к нему.
Бривман увидел в траве клевер – открытие – и туман, ползущий по вершинам низких гор, словно затемнение на фотографии. Рябь на воде двигалась туда же, куда и туман, из черного в серебристое, потом снова в черное.
Он не двинул ни одним мускулом, не понимая, покоен он или парализован.
Стив, бульдозерист-венгр, прошел под террасой, сорвав с куста белый цветок. Они выравнивали какой-то участок для очередной игровой площадки, осушая болото.
В сорочьей песне слышалось раздражение. Рассохшаяся дверь ниже по холму, возле толстых оснований сосновых стволов.
109
Строка из Песни LXXXI («Пизанские Кантос», 1948) американского поэта Эзры Лумиса Паунда (1885-1972).