Отряд стражников бдительно охранял кибитку, не убирая мечей в ножны.
На остановках из-за полога высовывалась голова, украшенная пучком волос на затылке, и тонким сварливым голосом отдавала приказания рабам, спешившим принести свежую воду в серебряных кувшинах с журавлиными шеями, подносы, нагруженные всевозможной снедью, редкие и дорогие диковинки из подарков царя.
Но ароматные ломти вяленой дыни, груды влажного белого сыра, комья светлого меда, бугрящиеся орехами, — все оставалось нетронутым.
Днем и ночью Акамие лежал на подушках, не отвечая навязчивой заботе евнуха ни словом, ни взглядом.
Неотрывно смотрели в колеблющийся потолок повозки его сухие тусклые глаза, и ни звука, ни вздоха не слетало с бледных губ.
Иногда снаружи долетал частый стук копыт: то один, то другой всадник, спеша проверить сохранность своей добычи в обозе, делал круг вокруг крытой коврами повозки. Евнух озабоченно хмурился и вздыхал, провожая глазами белые платки, трепетавшие на головах всадников.
Акамие же будто не слышал.
Но каждый вечер, когда вокруг костров затевались под пылкую дарну и мечтательный ут дозволенные теперь песни о страсти, выше всех взлетал юный голос неподалеку от пестрой повозки:
Роняешь слезы, как жемчуг с нитки — не разоряй своего ожерелья!
Чем себя украсишь, когда придет праздник?
Судьба переменчива…
Тогда проступал влажный блеск между полузакрытых век, и слезы текли по вискам.
На закате того дня, когда обоз миновал ущелье Черные врата, неожиданный шум снаружи обеспокоил дежурного евнуха.
— Куда лезешь, старый пес? Пошел вон!
Стражники с улюлюканьем и свистом погнали кого-то от повозки. Евнух слышал, как удалялись их крики и топот копыт.
Затем полог откинулся и показалась голова, не обремененная ни единым волоском. Из узких щелок между множества морщин остро глянули черные зрачки.
Евнух всполошенно замахал руками, оторвал зад от подушки… и рухнул на нее студнем, не издав ни звука. Глаза его сами собой закрылись, губы растянулись в блаженной улыбке, подбородок опустился на грудь.
Удрученно кряхтя, старик влез в повозку, втянул за собой длинный плащ, невероятно поношенный и запыленный, и опустил полог. Доковыляв до светильника, подвешенного под потолком повозки, он осмотрелся.
Тот, кого он искал, лежал на подушках, вытянувшись, как мертвый. Только глаза следили за стариком без тревоги или любопытства.
— А вот и ты, — закивал старик так, что его тонкая морщинистая шея чуть не переломилась. — Приветствую тебя, Алмаз Судьбы, Отменяющий неизбежное, Возлюбленный случайностей!
Брови Акамие дрогнули, но он не пошевелился и ничего не сказал в ответ.
Тогда старик уселся под фонарем, поджав тощие босые ноги.
— Я слышал здесь песню, Удаляющий необратимое, песня глупа и слезлива, а певец слишком юн, но одна правда в его песне была: Судьба переменчива. Знаешь ли ты об этом, Повелитель желаний?
— Почему ты называешь меня этими именами? — медленно произнес Акамие. — Судьба — колесо, и ось ее неизменна… Перемены — обман и морок, отводящие глаза. Горе раздавленному колесом, горе и вознесенному им, ибо его ожидает та же участь.
— Имена эти — твои имена, Усыновленный надеждой и Покорный любви.
— Нет ни любви, ни надежды в моем сердце! — воскликнул Акамие, вскакивая на ноги, но пошатнулся. Старик неожиданно легко подскочил к нему и помог сесть на подушки. Назидательно выставив тощий желтый палец, он проворчал:
— На того, в ком нет надежды и любви, не действуют их имена. Того же, кто полон любви и надежды, эти слова поднимут, хотя бы он умирал. Тот звонкоголосый юнец пел о слезах — правда ли, что ты плачешь?
Акамие пожал плечами.
— Так, иногда. Что слезы? Мне не становится легче от слез.
— Слез не бывает там, где нет надежды.
Акамие посмотрел на старика, склонив голову набок.
— Ты пришел утешать меня, мудрый учитель?
— Я не учитель, о Любимая игрушка Судьбы, и еще меньше я — утешитель. Учителем тебе будет любой свиток, неважно, исполненный мудрости или вздорных вымыслов и наивных бредней непосвященного. Тебе открыты врата тайны, и у всех ты найдешь, чему научиться. Утешишься ты сам и сумеешь утешить многих, ибо вид твой приятен глазам и сердцу. У меня к тебе дело поважнее, о Делатель необходимого!
— Что же я могу сделать для тебя? — изумился Акамие. — Я раб среди рабов и более пленник, чем связанный веревками и скованный цепью!
— Предсказываю, — важно молвил старик, подняв руку. — По возвращении в Аз-Захру неизлечимая болезнь поразит царя. И он ослепнет и потеряет силу, откажется от пищи и питья и исчахнет без видимой причины. И смерть станет близка к нему, и приготовится он сделаться третьим между прахом и камнями…
Старик замолчал, озорно глянул на Акамие. Тот слушал, впившись в старика глазами, и уголок рта у него подергивался, но трудно было понять его взгляд.
— Готов ли ты тогда спасти царя? Ибо только ты мог бы исцелить его.
— Нет! — закричал Акамие, стиснув кулаки. — Пусть наконец исполнится моя судьба, пусть он скорее умрет, пусть меня зарежут в день его смерти и положат в его гробнице. Пусть. Благодарю тебя, вестник радости, ибо никто не сообщал мне ничего более радостного!
— Тиш-ше! — зашипел на него старик. — Разбудишь этого несчастного.
Какое-то время он вглядывался в лицо Акамие.
Потом растерянно пошевелил губами.
— Так вот оно что… Но как же, о Колесничий неожиданностей, ведь только ты и можешь… Я и пришел, чтобы передать тебе вот это, — старик извлек из складок ветхой ткани, служившей ему одеянием, круглую коробочку из белого нефрита. На крышке мягко блеснул причудливый знак, незнакомый и непонятный.
— Что это? — хмуро спросил Акамие.
— Лекарство для царя.
— Лучше бы дал мне яду для него!
— Ты не отравишь и крысы, — беспечно отмахнулся старик. — А вот лекарство тебе пригодится.
— Лечи его сам, — угорюмо бросил Акамие, отворачиваясь.
— Ах, Создатель нечаянного, этот порошок не имеет силы ни в чьих руках, кроме твоих. Только любовь отнимает у смерти, и знай, что сама смерть придет к царю и склонится над его ложем. Только рука любяшего заградит ей дорогу и лишит ее силы, только твоя рука.
Акамие свел брови над расширившимися глазами.
— В своем ли ты уме, старик? Не к тому ты пришел! Уходи, если тебе дорог твой порошок, пока я не рассыпал его и не развеял по ветру. Скорее смерть пощадит царя, чем я. Убить его я… не могу, но и спасать не стану. Его смерть — моя смерть, и лучше умереть, чем жить рабом и наложником — мне, сыну царя и воину. Нет во мне любви и не было никогда. Но ты подарил мне надежду — надежду на скорую смерть.
Акамие перевел дух.
— Уходи, старый безумец, пока не вернулись стражники.
— Ох, ох, как же я забыл о них! Бедные юноши и бедные их кони! Ты прав, мне пора. Когда я тебе понадоблюсь, ты меня найдешь.
Старик хитро улыбнулся и, не удержавшись, захихикал.
И пропал.
Акамие тряхнул головой, прижав веки. Старика не было.
Евнух, сладко позевывая и потягиваясь, завозился у полога.
Снаружи раздался топот копыт и развеселый хохот стражников.
— Ну какие же тощие ноги у старикашки!
— Ох и подпрыгивал он!
— Задирая тряпье…
— И проворный же, однако!..
Акамие упал лицом в подушки. Плечи его сотрясались от рыданий.
Глава 6
Опираясь локтем на подушку, уложив голову на ладонь, Акамие любовался первой розой, распустившейся под его окном.
Яркая среди темной листвы, нежная и величественная, она была именно такой, как сказал о ней поэт: «Яхонтовое ожерелье в оправе изумрудных листьев, и концы ее лепестков блещут золотом».
— Невольница моего сада, — говорил ей Акамие, подражая книгам, которых он теперь был лишен, и следуя канону, как следовал ему в танце и на ложе, и в речах, поскольку для каждого движения и слова в его жизни существовал канон.
И нарушение канона влекло за собой нарушение соответствия Акамие тому облику, который был единственным дозволенным ему обликом, и раз утратив это соответствие и оказавшись беззащитным и неготовым перед лицом внезапных перемен, он теперь, чувствуя болезненную тесноту навязанных ему уставов, тем ревностнее стремился им соответствовать. Ибо только так он мог предвидеть и принимать все, что могло с ним случиться. Ибо все, что могло с ним случиться, исчерпывалось тем, что могло случиться с невольником, впавшим в немилость. А это было страшно, но известно в подробностях, и не таило в себе пугающей неожиданности и непредсказуемости, принадлежало, по крайней мере, той жизни, которая была для Акамие естественной в силу привычки. — Невольница моего сада…