Левую руку Сангака я в последний раз видел ровно четыре года назад-чуть подёргивающийся у копыт его коня обрубок, возле которого почти чёрная кровь быстро превращалась в серые пыльные шарики. Сангак же в этот момент невозмутимо оглядывал облако рыжей пыли, в котором скрывались один за другим тускло-серые, блестевшие металлом спины имперских всадников, только что налетевших на него.
Это был пятый, последний день битвы, когда на поле вдруг начало происходить множество событий одновременно. И это был последний скоростной прорыв одного из моих маленьких отрядов через имперские боевые линии. Работа наша была закончена, дело оставалось завершить кавалерии «чёрных халатов» и согдийской пехоте.
Сангак за мгновение до этого прикрывал наш прорыв, отбиваясь от неожиданно налетевших и не понимающих, кто и куда скачет, имперцев. Он проделывал это уже два десятка раз, каждый раз от него буквально разлетались серые всадники – и Сангак упивался своей непобедимостью.
За месяц до того я извлёк его, после долгих неприятных разговоров с «чёрными халатами», из городской тюрьмы. Сангак считался опасным бунтовщиком, чуть ли не побочным сыном Гурака, последнего до прихода «чёрных халатов» правителя Самарканда, который доставил им множество неприятностей – но потом сдал, всё-таки сдал обречённый город. Я же подозревал, что Сангак был не бунтовщиком, а обычным городским бандитом, причём склонным к чрезмерному насилию – за что я и сделал его сразу десятником моего спешно собираемого по просьбам «чёрных халатов» отряда, где требовались люди особых способностей.
Сангак, надышавшийся на свободе пряным летним воздухом и отъевшийся у моих поваров, оказался несравненной боевой машиной, которую не брали ни стрелы, ни мечи. Он знал, что с ним никогда и ничего не может случиться. Он всегда был остриём клина, срезавшего край имперских конных порядков и позволявшего моим отрядам, с их лучшими в согдийской армии лошадьми, проноситься сквозь ряды имперцев туда и обратно, и снова туда, и снова обратно.
Итак, это был наш последний рейд, и Сангак только что на моих глазах нетерпеливыми взмахами той самой левой руки подгонял моих отставших всадников. А дальше – пыль, грохот, и вроде бы ничего не изменилось, вот только…
Какая удивительно красивая работа Бога Небесного – человеческая рука: она выгибается туда и обратно, у неё пять гибких пальцев с круглыми прочными ногтями, созданными для полировки и чистки. Чувствительные розовые подушечки ладони – для поглаживания прохладных женских бёдер. Неповторимый рисунок линий на этой ладони. Десятки маленьких аккуратных косточек и мышц, чтобы сжимать уздечку или поднимать увесистый свиток шуршащего шелка… И вот это чудо бессмысленно дёргается в кровавой грязи; взмахнувший за мгновение до того мечом имперец скрылся-не догонишь, да и незачем, а сзади из пыли, как жуткое шествие рыб, уже выплывает новый ряд покрытых чешуёй воинов.
Я подскакал к Сайгаку, ухватил уздечку его коня, дёрнул.
– Сейчас догоню, хозяин, – успокаивающе отмахнулся он от меня левой рукой, залив мне лицо потоком ярко-алой крови. И замер, глядя на это необычное зрелище. Потом перевёл взгляд на то место, откуда кровь брызгала яркими злыми струйками.
Я рванул повод снова.
– Надо её подобрать,– без выражения пробормотал Сангак, указывая глазами на руку в пыли. – Простите, я сейчас.
– У тебя времени – половина песочных часов, потом вытечет вся кровь, вперёд, вперёд, – сквозь зубы сказал я, продолжая дёргать за повод.
Сангак расширил глаза и послушно кивнул, мы страшно медленно поехали вперёд сквозь пыль и грохот. И вот уже перед глазами раскинулась невыносимо сиявшая полоса расплавленного металла-река Талас. Перед нами был чистый, безлюдный берег. Я обернулся – шагах в трёхстах сзади к воде, все убыстряясь, катился ощетинившийся металлическими остриями грязный вал имперцев.
Я заставил Сангака проехать ещё немного, потом буквально стащил его с седла. Он беззвучно шевелил серыми губами.
Каждый стоящий хоть чего-то армейский лекарь знает, что отрубленную конечность надо прижечь мечом, раскалённым в костре, потом залить смолой. Но у меня был только меч – и ни костров, ни смолы.
– Совсем не болит,– успокоил меня Сангак, предъявляя продолжавший брызгать струйками крови обрубок.
В человеке две крови, тёмная и светлая. Тёмная течёт медленно, и остановить её нетрудно. Светлая уходит мгновенно, и часто никакие повязки не могут преградить ей путь.
Я резко затянул на остатке запястья Сангака ремешок от моей фляги. Саму флягу с тёплым от жары красным мервским вином поднёс к его губам и заставил Сангака выпить половину, остальным вином пропитал чистую часть своей головной повязки из мягкого хлопка и начал мыть обрубок, подбираясь к его верхушке. Рука была аккуратно срезана по запястье, сбоку болтался скрутившийся уже лоскут кожи, но один белый, испачканный кровью осколок ещё торчал.
– Сейчас будет очень больно; постарайся не драться,– сказал я ему, доставая нож. Сангак оскалился в глупой улыбке.
Через пару мгновений он уже не улыбался, глаза его расширились, губы стали попросту белыми. Я отрезал осколок, ещё раз прошёлся тряпкой с вином и скрутил её в новый жгут.
Как поступает кровь, если ей некуда больше выливаться? Я знаю только, что пока она течёт наружу, человеку не так больно, но если остановить её поток, раненое место начинает распирать изнутри. Кровь ищет себе выход. Оставалось надеяться, что она теперь останется внутри тела, а тело, это волшебство Господне, само лечит себя.
Красные струйки окончательно перестали брызгать, я смог натянуть лоскут кожи на обрубок сверху, укрепить его повязкой и подумать, что тут нужна не смола, а иголка с ниткой – но не сейчас, а после смены жгута и нового промывания вином. Сангак сидел, превратившись в какой-то бесформенный мешок, и без перерыва кивал. Тело его уже перестало игнорировать боль, но, по моему опыту, настоящая боль ещё была впереди, и не на один день. И мне нужны были кое-какие корешки, чтобы она стала тише. А до них надо было ещё доскакать.
Сангак сам взгромоздился на коня и, продолжая качать головой, проехал несколько тысяч шагов до палаток, где уже стоял многоголосый стон и хрип.
Я сбросил раскалившийся шлем на руки двух оказавшихся здесь воинов из моего отряда – и остался в этом страшном месте на две недели.
Я был, наверное, единственным командиром во всей армии, который лечил своих воинов сам. Началось всё с того, что я понял, как важно быстро очистить и перевязать рану самому, не дожидаясь лекаря. Среди грязи боевых полей любая рана, даже царапина, могла означать медленную смерть. И вот оказалось, что раненые из моего отряда умирают куда реже, чем из других.
Затем я подумал, что человек, сам перевязывающий своих солдат, может рассчитывать на их верность – а это для нашего торгового дома никогда не было лишним. Но главное – мои руки и голова как будто сами делали что-то, мне самому не совсем понятное. Я медленно вёл пальцами по телу раненого, в какой-то момент они сами нажимали на него – и кровь останавливалась. Я разминал руками шею воина, представляя себе, как освобождаю ему внутренний поток крови,– и голова у него переставала болеть.
В результате ко мне понесли воинов отовсюду, и «чёрных халатов», и согдийцев. Я спал там, где падал, ел, не помню что среди жуткой вони мочи, кала и разлагающихся ран.
Но у Сангака ничего не разлагалось. Через неделю после битвы он, с обвисшей мешками кожей, заросший щетиной и жуткий, мог уже есть даже своё любимое мясо.
– Я больше не воин,– отрешённо сказал он мне, аккуратно, двумя пальцами правой руки перекладывая на коленях только что заново завязанный мной обрубок левой.
– Что ж, ты можешь стать торговцем, как я, путешественником. Увидишь дальние страны, интересных людей. И их даже не обязательно будет убивать или грабить,– развлекал я его разговорами. – А знаешь что, не придумать ли нам полукруглый, маленький, длинный щит на левую руку, заходящий за локоть и надевающийся сверху вот так,– показал я.