Хоть эту женщину я и видел впервые в жизни, я доверял ее словам. Может быть, потому, что иного выхода у меня не было.
– Хромай, ногу волочи, горбаться, мордой дергай – ну что, не придумаешь, что ли?
– А если не рудники?
– Тогда, может, в уборщики или канализацию, а то и на склад, или самое лучшее – на кондитерскую!
– Это лучше! – Я подумал, что мне предлагают унизительный труд. Ни один любимец не станет убирать комнаты или чистить нужники – лучше смерть!
Возможно, на моем лице отразилось негодование, и женщина беззубо улыбнулась.
– Откуда ты такой взялся, любимец беглый, что ли?
У меня хватило сообразительности отрицательно покачать головой.
– Живи как хочешь, – сказала женщина, – мало ли народа по миру бродит.
Бродит… это слово не могло относиться ко мне. Я не брожу – я домашний!
Вертолет опустился, нас из него выгнали на огороженное колючей проволокой поле, где мы и просидели до утра. Просидели – неточное слово. Я, например, пропрыгал все это время, стараясь согреться и мучаясь от жестокого холода. Если бы я был иначе воспитан, я бы отнял тряпку у кого-нибудь из старых людей – так, я видел, делали молодые и наглые.
Несколько человек сбились в кучу и грели друг дружку – в той группе сидела и женщина, учившая меня изображать из себя инвалида. Она позвала меня, и я сел с ней рядом – мне стало немного теплее.
– У меня один знакомый был, – рассказывала она мне, как старому приятелю, – мы с ним в Москве жили. Ты в Москве был?
– Нет, – сказал я.
Ветерок, который днем был прохладным, сейчас обжигал холодом.
– Ну хоть слышал?
– Слышал, – сказал я. – По телеку иногда показывали.
– А ты где телек видел? – спросила женщина с подозрением. – Нам ведь не положено.
За моей спиной сидел невидимый мне человек, по голосу старый, ему было теплее – его со всех сторон окружали люди. И он сказал:
– А ты не приставай, Ирка, он же беглый любимец.
– Нет, – сказала Ирка, – я спрашивала.
– Любимец он, любимец, у него же ошейник был. Кривой у него ошейник в вонючке отобрал, помнишь?
– Я не видела, я спала.
– А я видел, госпожа Маркиза хотела его попугать, а тут милиционеры накинулись.
Мои соседи разговаривали так, словно меня не было рядом. Мне было обидно, но я молчал. Если молчишь, то на тебя не так сердятся. Если оправдываешься, то тебя обязательно выпорют, это первый закон домашнего любимца.
– А чего он тогда молчал? – спросила женщина. – Ведь из-за него Кривого убили, а нас всех забрали.
– Правильно сделал, что молчал, – сказал голос. – Кто просил Кривого ошейник у него отбирать? Каждый жить хочет, только жить надо, чтобы других не обижать. Кривой обидел, и нет Кривого – это закон.
Женщина ничего не ответила. А кто-то третий, из нашей же кучки, сказал:
– Тебе хорошо, Рак. Ты в Бога веришь.
– Я и вам не мешаю, – сказал старик, которого назвали Раком.
Потом я задремал, хоть груди и ногам было холодно, зато сзади и сбоку меня грели другие люди, и было сносно.
Проснулся я потому, что стало еще холодней. Мы сбились в такую тесную кучу, что мои конечности затекли, и я не знал, где мои ноги, а где чужие.
В загоне, который был нашей тюрьмой, по земле стлался холодный туман, и люди, вошедшие туда, казались безногими. Они медленно плыли в нашу сторону, и моему воображению, одурманенному холодом и стремительными событиями последних суток, казалось, что вокруг меня происходит черно-белый или, вернее, серо-белый телевизионный танец.
– Вставать, вставать, вставать! – кричал толстый темнолицый милиционер в каске-раковине, надвинутой так низко, что она оттопыривала уши и закрывала лоб. – Стройся по одному!
Мне показалось, что сейчас все мы возмутимся, потому что обращение с нами было бесчеловечным, так не обращаются даже с комарами. Сейчас мы потребуем еды или хотя бы возможности умыться и оправиться. Но, к своему удивлению, я увидел, как все, включая меня, покорно поднимаются на ноги и, дрожа, растирая затекшие ноги, матерясь сквозь зубы, выстраиваются в неровную линию.
Я понимал, что отличаюсь от этих существ как ростом и сложением, так и гладкой светлой кожей, умными чертами лица и чистотой тела. Но я уже понимал, что не всеми советами подонков следует пренебрегать. Что-то говорило мне, что беззубая женщина дала разумный совет, так что, встав в ряд, я тут же согнулся и начал дрожать, тем более что сделать это легко, если у тебя онемели ноги и ты промерз до мозга костей.
Наступила пауза, кого-то ждали. Но если один из нас пытался заговорить, сразу следовал окрик. Какой-то бродяга, не удержавшись, помочился прямо в строю. Милиционеры увидели, стали смеяться, потом пинками выгнали его из строя и стали бить дубинками. Ему стало больно, он подпрыгивал, а милиционеры требовали в неприличной форме, чтобы он продолжал мочиться и, что самое удивительное, многие в строю начали смеяться, даже хохотать вместе с ними.
Но тут от входа в изгородь послышались крики. Незаметно подъехало несколько машин. Из них вышли люди и приблизились к нам. Раньше я думал, что всем людям, кроме милиции, запрещено одеваться, потому что одежда – это прерогатива разумных спонсоров, а мы, неразвитые, еще не доросли до одежды. Но люди, которые приехали в машинах, были одеты в разного вида одежду, и на ногах у них были ботинки или сапоги, как у милиционеров. Они громко разговаривали и даже смеялись – и я был так удивлен одеждой, что не смог рассмотреть лиц.
Эти люди вышли на серединку вытоптанного плаца, и один из них сказал сержанту:
– Ну и экземпляры!
Был тот человек странного для меня вида: его борода лежала веером на синей длинной одежде, а черные с проседью волосы были пострижены и завиты.
– Вечно с ними морока, – сказал сержант. – Ну чистые скоты.
– Мы из них сделаем людей, – сказала толстая женщина, тоже в теплой одежде. У нее были красные щеки, будто от мороза – наверное, эта женщина много ела.
Все вместе они пошли вдоль строя. Первым выступал мужчина с большой бородой. Он останавливался перед людьми, порой приказывал открыть рот, отводил веко – словно на выставке любимцев, на которую меня как-то давно брали хозяева. Первые два или три человека ему не понравились, третьего, похожего на обезьяну волосатого брюнета, он вытащил из строя и показал пальцем, где тому стоять. И в его движениях была такая уверенность, что мужчина покорно сделал шаг в сторону, а бородатый, не оглядываясь, чтобы убедиться, исполнено ли его приказание, уже следовал дальше. Так он приближался ко мне, вытащив человек десять, и я не знал, хорошо или плохо попасть к нему, и обернулся в поисках беззубой женщины, но не сразу нашел ее – она стояла человек за пять от меня. Женщина заметила мой взгляд и догадалась, что я хочу узнать. Она отрицательно покачала головой и согнулась, показывая, словно больна. Я тут же последовал ее примеру – я согнулся так, что пальцы левой руки достали до земли, сгорбился и даже скособочил лицо.
– Ты всех возьмешь, Пронин, – сказала толстая женщина в меховой одежде, – нам же тоже рабсила нужна.
– Лишнего не возьму, Марья Кузьминична, – сказал Пронин голосом сытого человека.
Он как раз дошел до меня и внимательно посмотрел. От страха разоблачения меня шатнуло.
– Ну и рожа, – сказал Пронин, скривившись от отвращения. Мне бы в тот момент возликовать, что он меня не разоблачил, но почему-то слова его, а тем более тон, которым они были произнесены, настолько возмутили меня, что я выпрямился и принял было гордую позу, но на мое счастье Пронин уже проследовал дальше. Зато мое движение не укрылось от толстой Марии Кузьминичны, и она быстро сказала:
– Этот – мне.
Я снова перекосился: женщина потянула меня за локоть, а один из милиционеров, желая оказать жен шине содействие, так дернул меня за руку, что я вылетел из ряда и отбежал, ковыляя, в сторону.
Процедура отбора людей прошла так быстро, что я не успел опомниться, как все мы стояли тремя кучками. Наибольшая, состоявшая из молодых мужчин и здоровых людей иного возраста, была отобрана Прониным, была еще одна группа в нее попали я и беззубая женщина, мы стали собственностью женщины Марии Кузьминичны. Третья группа, состоявшая из инвалидов и стариков, осталась как бы невостребованной, но именно эти люди покинули загон раньше всех – черная машина въехала внутрь, милиционеры помогали инвалидам и старикам забираться в нее, потом сзади поднялась решетка, и последнее, что я увидел, – белые пальцы, вцепившиеся в прутья и исполосованные решетками лица.