«…Разорение 1812 г. до тла истребило Клушино. При наступлении мелкие отряды французов, заходивших в Клушино для фуражирования, буквально истреблялись клушанами. Один из крестьян сторожил французов на колокольне, завидев неприятеля, ударял в колокол, бил набат, все прятались в конопли и из этой засады нападали или ждали, пока французы сложат ружья в козлы. Тела убитых французов, особенно при их отступлении, бросали в колодцы и засыпали землею».
Достопамятный 1812 год истребил документы, хранившиеся в церкви, которых, говорят, было немало. Клушино жестоко пострадало в эту эпоху, народ иначе не называет ее как «разоренье». Клушино вынесло два разорения — другое литовское, времен Шуйского.
КЛУШИНО В ОКТЯБРЕ
К пятидесятилетию Советской власти местная гжатская газета «Красное знамя» печатала записки одного из первых клушинских комсомольцев, К. М. Ковалева, доцента Пятигорского фармацевтического института.
Он начинает с воспоминаний раннего детства, когда воображение мальчишек особенно поражала буйная деревня Прилепово (вплотную за речкой Дубной примыкавшая к Клушину. Оттуда была гагаринская бабушка Настасья Лысикова). Славилось Прилепово зачинщиками всех драк и уменьем постоять друг за друга в кулачном бою. Но в обыденной жизни и клушинские и прилеповцы были одинаково покорны. «Бедняки, — пишет Ковалев, — низко кланялись богатеям Рублевым, мельнику Гольцову, Галкиным за то, что они в трудное время втридорога ссужали им пудишко ржаной муки. В праздники село наводняли толпы нищих и калек. Большинство хозяйств жило за счет отхожих промыслов. Только на пасхальные и рождественские дни кормильцы наезжали домой. Тогда в трактире Смольянова собирались за «парой чая», заводили осторожный разговор о политике».
Мировая война обрушилась на клушан мобилизацией и реквизициями. Как жилось их землякам «во солдатах», судили по расквартированному в селе в 1915 году резервному пехотному полку. На заснеженной окраине от темна до темна шла унизительная изматывающая муштра, а вечером в крестьянских избах, где от жарких печей сами собой слипались глаза, свирепствовала «словесность»; солдат должен был назубок знать имена со всеми титулами царя, царицы, наследника и великих княгинь.
«Февральская революция, а затем и Великий Октябрь вторглись в нашу жизнь подобно вихрю! — вспоминает Ковалев. — Убирались из присутственных мест портреты царя, потом и Керенского…
Нам, ребятишкам, многое было непонятно. Революцию мы восприняли как хождение с красными флагами, исчезновение урядника да отмену в школе «закона божьего». В один из дней мы устроили забастовку и, как говорится, «наладили» из школы священника Дмитрия Клюквина… Глубокой осенью 1918 года тупые звуки винтовочной стрельбы и пулеметных очередей доносились из Гжатска, уездного центра. Поползли слухи о контрреволюционном мятеже, о расправе с арестованными большевиками. Село притаилось и ждало. Многие побаивались ответственности за то, что Клушино стало как бы своеобразным поставщиком военных комиссаров и других деятелей волостного и уездного масштаба. Я хорошо помню Ивана Семеновича Сушкина, человека кристальной честности, военкома Пречистинской волости. Ивана Ивановича Смольянова, Василия Семеновича Огурцова и многих других. Мятеж в Гжатске начался 18 ноября. Уже вечером прибывший из города И. И. Смольянов предупредил сельских коммунистов, чтобы они ушли в подполье. Но Сушкин ответил: «Я никому ничего плохого не сделал и скрываться не буду». Утром 19 ноября село представляло собой разворошенный муравейник: перешептывались, озирались по сторонам. Около одиннадцати часов дня, вооруженные чем попало, в Клушино вошли толпы, предводительствуемые кулаками и попами. Вожаки их пригрозили: «Вот город возьмем, на Москву пойдем, а потом, когда в Москве установим свою власть, тогда примемся за вас». Я видел, как прискакала группа всадников на взмыленных конях, как мятежники ворвались в избу Сушкина. Видел, как вывели его из дому, как били прикладами… С гордо поднятым лицом шел комиссар Сушкин навстречу своей верной смерти. Шел как победитель».
Посреди Клушина стоит могильный холмик с деревянной оградой. Маленький Юра, верно, бегал мимо него, не останавливаясь, но депутат Юрий Алексеевич Га-гарин, приехав однажды в родное село, замедлил шаг и обнажил голову. Здесь ведь тоже было «жилище богатыря русского», как и под старинными курганами!..
ДЕТСТВО
Он осознал себя с той минуты, когда длинным прутиком пошевелил лужу. После дождя она стояла гладкая и синяя. Намного синее неба, да неба он и не видел. Человек, присматриваясь к окружающему, никогда не начинает с неба. Три десятилетия спустя Нийл Армстронг, первый человек на Луне, тоже не сможет вспомнить, видел ли он звезды. Внимание было поглощено цветом и формой камней, длинными лунными тенями, следами на скользком грунте…
Осколок воды светился у самых Юрушкиных ног, он стоял так близко, что даже не отражался. Волшебная лужа казалась немигающей.
Вот тогда он ее и шевельнул прутиком. Какое странное мгновенье! Ребенок прикоснулся к миру как к рисованной картинке — ан картина ожила.
Дальше потекли дни и месяцы, сложились в годы, и он их уже помнил.
Но кое-что из его жизни осталось достоянием только матери. Вся первая неделя, начавшаяся на исходе мартовского дня, в пять часов тридцать минут пополудни; первый ночной крик, от которого роженица всполошилась, а няньки сонно успокаивали ее: «Не ваш, не ваш». И то, как мать впервые отвела ему со лба темненькую кисточку волос. И первую дорогу из Гжатска в Клушино на колхозных санях, по снежным ухабам, которую он никак уж не мог помнить, а Анна Тимофеевна помнит и посейчас.
Не потому ли он будет потом так рваться в старый Гжатск и в тихо захиревшее Клушино, так торопить мотор, пугая попутчиков головокружительным ритмом движения, так безжалостно натруживать шины своих двух безотказных лошадок — советской «Волги» и гоночного автомобиля, подаренного ему во Франции, — что именно здесь на каждом углу и за любым поворотом встретит его прежний мальчик, Юрка Гагарин, который весь был готов к полету, нацелен в него, но только не знал еще, что это за полет и какая у этого полета трасса.
…Пока же он лежит в люльке, которую принесли с чердака, где она простояла порожней шесть лет после сестры Зои. Хорошая это была люлька, на пружине. Мать покачала ее только первые три месяца, а потом спозаранку уходила на работу в колхоз, оставляя Юрушку — так звали его в детстве — на семилетнюю Зою да бабку Татьяну, которая доводилась тещей дяде Николаю, старшему брату отца. В деревне все жили тесно, считаясь с самым дальним родством. Старухи занимали особое и важное место: на них оставляли и младших детей, и мелкую домашнюю живность — кур, коз, поросят. Дряхленькая бабка Таня однажды уронила трехмесячного Юру с колен, а в декабре, когда мать отняла его от груди, напоила ревущего младенца водичкой со льдом. Впрочем, это, кажется, было уже позднее, когда Юре минуло полтора годика. Он заболел воспалением легких, мать повезла его в Гжатск, в больницу, но не захотела оставить одного и вернулась тем же санным трактом в Клушино, где лечила домашними средствами, прикладывая горячие бутылки. Это вовсе не свидетельствует о деревенском невежестве: просто в те времена еще не были изобретены ни антибиотики, ни даже сульфидин — ведь мы ведем речь о тридцатых годах.
После долгой болезни, кстати, чуть ли не единственной за всю жизнь Гагарина, потому что он лишь еще раз, уже после войны, в Гжатске, хворал малярией, а позже ни его родные, ни однокашники по ремесленному училищу или по техникуму и летной школе не могли припомнить ни одного случая нездоровья, — так вот после той первой болезни он ослабел настолько, что не становился на ножки, перепугав мать. Но понемногу окреп, и жизнь его уже обретала какие-то зримые черты, оставляла следы в памяти. Сам Гагарин говорил потом, что помнил себя очень рано.
По утрам он просыпался от гусиного гоготанья. Оно возникало на низкой ноте, и смутно-разрозненный звук проснувшегося стада забирался все выше, как хор певцов.