Выбрать главу
Села кошка на окошко, Замурлыкала во сне…

Школьники аплодировали. И я был горд: как-никак первые аплодисменты в жизни».) А старший брат относит «кошку» к новогоднему утреннику, гораздо позднее.

(«Елка стояла в классе, упираясь пятиконечной звездой в потолок, переливалась всеми цветами радуги. Вокруг елки хоровод. Учительница Ксения Герасимовна потрепала Юрину челку: «Молодец, что пришел. Стихи расскажешь «Про кошку…».)

Вообще, его декламацию запомнили многие. И все по-своему. Так, Василий Федорович Бирюков, который перебывал в Клушине, пожалуй, на всех постах, а очень долго и единственным членом партии, пока не подросли ребята и не пришли демобилизованные, говорил потом:

— Мальчик Юра был смелый. Делаю доклад, а он тоже выйдет на сцену, подпоясанный широким ремнем. Уверенно так стоит…

А в памяти Зои Александровны Беловой, доярки, запечатлелась иная картина:

— Юра, бывало, выступает, стихи декламирует… Порточки старые, вырос из них, до ботинок не достают, руки плотно к бокам прижмет и говорит медленно так, с запинкой, что все волнуются: не забыл ли? Нет, помнит, все точно скажет. Только медленно.

Клушинские времена года, сменяя друг друга, приносили все новые впечатления Юре Гагарину: красота мира приходила к нему легко, как дыхание. Поздней осенью из-под бледного настила опавших листьев под давлением его ноги выступали пятна болотной мокрети. Захолодевшие деревца стояли в стеклянной воде, настолько прозрачной, что все листья, сучки и былинки были видны наперечет. Тонкая пленка заморозка, если исхитриться посмотреть на нее под углом, была разрисована папоротниковыми зубцами, а ледяные жилки, словно процарапанные иголкой, складывались в узор, похожий на вышивку праздничного полотенца.

Потом ложился снег, сутками мели метели. Дом визжал, звенел, вьюга била его со щеки на щеку. Казалось, еще немного, и чердак будет срезан, смыт снежной струей, его завертит, как ту обломанную ветром березовую ветвь, которая с шумом, почти с человеческим воплем долго носилась между стволами. Наконец она прилепилась к сугробу, примерзла, но еще долго пугливо вздрагивала, била беспомощно веточками, вспоминая свой полет.

«В иные дни так занесет, что и колодца утром не найдешь», — вспоминала мать.

Жилось ей по-прежнему нелегко и хлопотно. Пока Клушино было разделено на несколько колхозов, в своем маленьком «Ударнике», куда входила их околица, Анна Тимофеевна была и пахарем на двух лошадях, и заведовала молочной фермой. («Бывало, примчишься с ребятами к маме на ферму, и она каждому нальет по кружке парного молока и отрежет по ломтю свежего ржаного хлеба».) Когда колхозы слились, чтоб быть поближе к дому, Анна Тимофеевна сделалась телятницей, а затем и свинаркой. Она не боялась никакой работы и оставалась такой же дружелюбно-немногословной, освещая дом своей не погасшей за долгие годы улыбкой.

Отец, о котором Юрий всегда отзывался как о строгом, но справедливом человеке, не баловавшем напрасно и не наказывавшем детей без причины, не всегда жил дома: чаще он работал плотником в колхозе или на мельнице, но случалось, что уходил и на дальние заработки. Так, год провел в Брянске. Однако именно он, хотя и бывал в отлучках, «преподал нам, детям, первые уроки дисциплины, уважения к старшим, любовь к труду», — писал потом Юрий.

…Подошла последняя предвоенная весна. Осевший снег засипел под сапогами. На голых ветвях на солнышке уже грелись галки — черные, с пепельным ошейником и глупыми голубыми малинниками глаз. Сварливо-трескуче кричала в кустах сойка, будто терли два напильника. Стеклянно тенькали синицы — самые певчие птицы первоначальной весны.

Вздулась в берегах маленькая Дубна. Серая талая вода шла без всплеска, гладкая, как зеркало; льдины отражались в ней чисто и прекрасно.

Солнце припекало; безостановочно кричали грачи, устраивая на березах гнезда и воруя друг у друга длинные упругие хворостины. Речка дышала снежной прохладой. Голос ледохода, слабый и упрямый, всплески, шуршанье и торканье льдинок, внезапный звучный всхлип, бульканье струй, шепот, шелестенье — все напитывало тишину плотно и радостно. Река неслась вперед.

Наслаждение быстротой! Оно началось для Юры визжащим лётом салазок и тяжелым скаканьем ездовой лошади, а затем продолжалось бегом наперегонки по теплому лугу. Он, может быть, и не сохранил бы всего этого в памяти, если б быстрота сама не вошла в клеточки его тела, не стучала постоянно нетерпеливой жилкой на виске. Наслаждение быстротой! Одна из главных радостей его жизни.

Знавал он ее и потом. Не только свободные дни, но даже часы готов был Гагарин провести в мимолетном свидании с родными местами. Из Москвы на Гжатск дорога шла между спутанными ольхой березовыми рощами. Поляны, заросшие иван-чаем, вдруг кидались ему в глаза праздничными красными платочками и тотчас исчезали, оставались далеко позади. Казалось, что колеса вот-вот могут оторваться от серого полотна шоссе с черными заплатками свежего асфальта и упругое тело машины, набычась ветровым стеклом, рванет ввысь.

Скорость затягивает, от нее уже невозможно отказаться. А ведь он знавал скорость предельную, еще никем до него не испытанную. Космический прыжок остался в крови…

Те семь километров по дороге в Гжатск, когда Юрий сворачивал с большака, и которые решительно ничем не отличались от предыдущей дороги; те полторы минуты, что приходилось пережидать у спущенного шлагбаума, пока товарный состав протрусит мимо, возвращали его, кругосветного путешественника, гостя многих стран и народов, к первоначальным впечатлениям бытия. Каждый куст, каждое придорожное деревце обретали свой голос и говорили на языке, понятном лишь им обоим.

ПЕРВЫЙ КЛАСС. ВОЙНА

На третьей от Солнца планете

Была мировая война.

С. Бодренков

Кончался август. Рябины стояли красные, как кровь. А кровь уже лилась неподалеку, только дети пока не понимали, что это такое.

У Юры была главная забота: собираться в школу. Слово «война», которое так всполошило взрослых, казалось ему непонятным и далеким. Даже телеги с беженцами, а потом и отряды отступающих красноармейцев — все это безрадостное копошение на дороге захватывало его тогда меньше, чем две новенькие тетрадки в косую линейку и обязательная для первоклассника чернильница-невыливайка. Наивная логика ребенка подводила к тому, что и война должна кончиться непременно ко дню первого сентября. Просыпаясь и засыпая под приближающийся гул артиллерийского обстрела, видя, как от подземных толчков сухо ползут струйки песка с потолка, он продолжал жить в своем собственном маленьком мирке.

Старший брат запомнил, разумеется, больше. Он пишет, что у них в избе иногда целыми семьями останавливались на ночлег беженцы. Это были ошеломленные и словно пришибленные тем непонятным, что на них обрушилось, люди. Юре они казались бледными тенями — к вечеру появлялись, на рассвете исчезали. Сменяли друг друга, но испуганное выражение серых лиц оставалось у всех одинаковым. Война еще только началась, но уже стали приходить первые похоронные: на соседа Ивана Даниловича Белова, на председателя колхоза Кулешова…

Из Клушина на фронт ушло семьдесят шесть человек. А когда в 1967 году гжатский военком Арюсков приехал вручать боевые юбилейные медали, то пришли за ними всего несколько человек: Василий Колоколов, Илья Серов, Афанасий Давыдов, прыгавший на костыле, Иван Степанович Белов, Василий Федорович Бирюков да Прасковья Колоколова. «На грудь вот беру, — сказал Белов, — а в груди осколок невынутый». Но кто-то выкрикнул, что, мол, русское воинство не стареет, и коль вновь позовут, то и у них еще сил хватит.

Все это мне рассказывал потом Василий Федорович Бирюков. Лицо у него живое, с лохматыми бровями и аккуратными усиками на верхней губе. Если что и выдает сегодня его возраст, то лишь походка: «Раны заросли, а контузия дает о себе знать, ноги плохо ходят».