Выбрать главу

— Это не в моих силах, Змей, — ответил полковник уже тише. — Он здоров, и он нужен на фронте.

Змей выпрямился и посмотрел на него взглядом, которым можно было убить.

— Тогда разжалуйте меня, — зло сказал он. — Увольте меня, отправьте меня в Луносвет. Посадите на гауптвахту. Лишитесь своего лучшего хирурга. Но тот парень отправится на войну не раньше, чем придёт в себя. Я не отпущу его.

И он резко развернулся, чтобы уйти.

— Змей! — рявкнул полковник.

— Мне плевать! — не оборачиваясь рявкнул Змей. — Если надо, я отрежу ему ногу, без неё вы его никуда не отправите.

И вышел, хлопнув дверью.

Полковник пару секунд смотрел на дверь, потом схватил какой-то журнал со стола, с силой швырнул его в стену и закрыл лицо ладонями.

— Он знает, что ты блефуешь, — сказал Ловчий.

— Я знаю, — мрачно ответил Змей.

— Ты же не сможешь просто бросить этих ребят, ты головой пробьёшь стену гауптвахты, чтобы пойти оперировать. Голова тебе всё равно для этого не нужна.

— Я не могу отпустить его, — в отчаянии ответил Змей. — Не сейчас. Ловчий, я чувствую кровь того парня на своих руках, понимаешь? Я стольких потерял, но он не даёт мне покоя. И я не могу, я не могу отдать им Тейриса.

— Может, ты выиграл ему несколько дней.

— Ему нужна целая жизнь, — тихо ответил Змей.

В Нордсколе наступала весна, почти ничем не отличавшаяся от зимы. Кое-где растаяли особенно бурные ручьи, и можно было уже натягивать под латы всего двое подштанников вместо трёх.

Тейрис смотрел на снег из окна палатки. Ему нравилось смотреть на снег. Он искрился, когда чудом проглядывало солнце, и в свете ночных фонарей. Ему не нравилось, когда он становился рыхлым и окрашенным кровью раненых, когда начиналась суета и беготня, и кто-то стучался и звал его на помощь, и он шёл, тащил носилки, стаскивал с кого-то покорёженные латы, резал окровавленную ткань, делал анестезию, подавал инструменты, а потом снова возвращался и смотрел на снег — он шёл часто, и к тому времени обычно уже присыпал следы крови, и вокруг становилось так же красиво и спокойно, будто ничего не было.

Порой ему казалось, что он не думает ни о чём, но потом понимал, что продолжает думать о Лэйре, даже не осознавая этого. Он не оставлял его ни на минуту. Иногда он видел момент его смерти, иногда — что-то ещё, но чаще всего вспоминал, каким он был в последние недели. Каким расслабленным казался и каким смелым, бесстрашным, не боящимся ни нежности, ни любви, и тогда сердце Тейриса билось чаще, и ему становилось трудно дышать, он вскакивал и шёл куда-то, всё равно куда, лишь бы не ощущать этого снова. Он всегда хотел этого чувства, этого воспоминания, и никогда не мог его вынести. Будто он сделал что-то плохое, будто он не ответил на эту нежность и эту любовь, а ответь — он мог бы спасти Лэйра. Он знал, понимал умом, что это не так. Но это не помогало. Ему всё равно казалось, что Лэйр отдал ему всё, а он ничего не дал взамен.

Доктор Линнис дал ему какие-то таблетки, и Тейрис уже не чувствовал каждую минуту, будто смерть стоит за его плечом, и той всепоглощающей, мучительной вины и потери, через которые не пробивалось больше никаких чувств. Он уже мог чувствовать что-то ещё, мог говорить, смеяться, помогать Змею и Ловчему, мог просидеть с ними вечер и пить их отвратительное пойло, ещё более отвратительное, чем дома, потому что этот аппарат они соорудили сами и были в этом явно не такие мастера, как Коршун, сбереги Свет его душу.

Но всё было иначе теперь. И Тейрис знал, почему.

Его день настал. Когда умер Лэйр, он потерял веру. Отец Мэйлэй обещал, что она вернётся, но рассвет приходил за рассветом, новый день — за новым днём, а Тейрис больше не чувствовал Света, струящегося по его жилам. И он перестал ждать. Всё это были только слова, слова для таких салаг, как они с Лэйром, и они не спасли Лэйра. Наверное, он умер со своей верой, но вместе с ним умерла и вера Тейриса. И он сдался. В тот день, когда он перестал искать глазами Лэйра, ожидая увидеть его входящим в палату, или идущим по снегу, раненого, но живого, в день, когда он наконец перестал видеть его в каждом встречном и ждать этого, он перестал искать и свою веру.

“Дорогой папа”, — писал Змей, сидя у окна и то и дело согревая руки дыханием: сегодня было особенно морозно, словно весна решила, что ей всё же тут не место, и ушла, вернув зиму. — “Спешу сообщить тебе, что я всё ещё жив, хотя до сих пор не вполне понимаю, зачем. Поверь, я знаю, как ты переживаешь, что не можешь быть здесь из-за своих ран. Я, кстати, считаю это совершенно неразумным. Тебе было бы здесь легче, чем большинству из нас — ввиду отсутствия ног они бы у тебя не мёрзли. Мои вот просятся на свободу от тела, сидеть в тепле у огня, пока я вышиваю раненых крестиком и гладью, так им осточертело быть на грани обморожения. Думаю, когда наши ряды тут ещё поредеют, в бой пошлют и тебя, и даже, пожалуй, нашего кота. А пока — поберегитесь оба, и умоляю, не отращивай новые ноги и обдумай вариант избавиться ещё и от рук. А по возможности — и от головы, ей здесь особенно достаётся. Одному туловищу тут будет в самый раз, а чтобы ты мог отдавать честь, я пришью тебе к нужному нервному окончанию метлу. Будешь качать пресс и отдавать честь одновременно.