Выбрать главу

— Еще один дом построить пытались?

— Да! — подтверждает он яростно. — Только вы не желали жить в нем, Алан Бесагурович! Вам нравилось держаться обособленно, и на здоровье, я ведь не собирался посягать на вашу свободу… Нет, дело тут в другом. Вы не желали реализовывать свои возможности, то, что досталось вам дуриком, от бога, как говорится. Так было до тех пор, пока я не подметил одну вашу особенность. Да, — теперь уже он усмехается, — все ваше изобретательство — это не более чем форма протеста, борьба за драгоценное — свою индивидуальность. Вот мне и приходилось прижимать вас, провоцируя, если можно так выразиться, на творчество.

Смотрю на него оторопело, не зная, верить или нет, и чувствую, что он не хитрит, и спрашиваю, боясь обидеть, но все же с некоторой долей иронии:

— И эту мою особенность вы углядели с вышки? И, не сходя с нее, придумали способ воздействия?

— Я не навязываю вам своих убеждений, — отвечая скорее самому себе, чем мне, говорит он, — но в самом скором времени так оно и будет. — В глазах его появляется фанатический блеск: — Люди должны жить одной семьей! Все! — он обводит рукой горизонт. — Все!

— Мне бы ваш оптимизм, — улыбаюсь.

— Я свободен теперь, — произносит он задумчиво. — Свободы у меня даже больше, чем нужно человеку… Буду подниматься на вышку, вспоминать прошлое…

…и создавать заодно приятный во всех отношениях вариант собственной биографии:

СЕНТИМЕНТАЛЬНЫЙ ИЛИ ГЕРОИЧЕСКИЙ?

— Хочу понять наконец, — в глазах его снова появляется блеск, — почему люди не могут жить в мире?

Он умолкает, и мы стоим молча, обозреваем черепичные и шиферные крыши, и я чувствую вдруг усталость и говорю, решившись прервать молчание:

— Простите, но мне пора уже. Надо собираться в дорогу.

— Я провожу вас, — предлагает он. — Пройдусь немного.

Спускаемся, и лестница потрескивает под нашей общей тяжестью.

Идем, и говорить нам больше не о чем — не возвращаться же к производству после речей возвышенных! а по душам ведь походя не разговоришься, — и мы шагаем сосредоточенно, а под ногами журчат ручейки-ручеечки, и улочка спокойненькая — заповедник домовладений частных — скоро кончается, открыв перед нами пятиэтажье новостроек — слякоть, сутолока людская и автомобильная, — и, поскользнувшись, З. В. оступается в лужу, подернутую радужной пленкой мазута, и я поддерживаю его под локоть, и, словно извиняясь за неловкость, он произносит смущенно:

— Это еще не настоящая весна, — и добавляет грустно, — обманная, — и я догадываюсь о причине его грусти: он не молод уже,

ОН МОЖЕТ И НЕ ДОЖДАТЬСЯ НАСТОЯЩЕЙ ВЕСНЫ.

Идем, прижимаясь к стене бесконечного панельного дома, по узкой, относительно подсохшей полоске тротуара, и вдвоем на ней не уместиться, и, младший, я вышагиваю впереди, как и положено у осетин, и обычай этот родился, наверное, в те давние времена, когда за каждым камнем, за кустиком каждым вас могли поджидать абреки-разбойники или кровники-мстители, что еще хуже, и первый удар должен был принять на себя более сильный, принять и отразить, если удастся, и хоть времена те уже канули в вечность, мы с З. В., не отдавая себе в том отчета, соблюдаем старый боевой порядок — ах, крепенько же оно сидит в нас, прошлое! — и, думая об этом и стараясь не замочить невзначай башмаков, я продвигаюсь по суетной, но мирной улице и вижу: перед витриной универмага, перед строем щеголеватых манекенов стоит тетя Паша, стоит с протянутой рукой и угрюмо взывает к прохожим:

— Подайте, ради Христа!

Здороваюсь, поравнявшись с ней, и, мельком глянув на меня и не узнав, она повторяет:

— Подайте, ради Христа!

Смутившись, роюсь в кармане, в командировочных, отыскиваю на ощупь рубль, сую дензнак в полураскрытую ладонь, словно в копилку, и отхожу, освобождая поле деятельности для тети Паши и дожидаясь приотставшего З. В., который бредет, размышляя о чем-то своем, и, приблизившись к бывшей маклерше и бывшей торговке, он оглядывает ее рассеянно, смотрит внимательнее и останавливается вдруг, будто на стену наткнувшись, и на лице его изумление, переходящее в ярость, переходящее в ненависть, и тетя Паша открывает рот и заводит угрюмый речитатив:

— Подайте, ради Хрис… — и застывает с открытым ртом, щерит длинные желтые зубы, и зрачки ее расширяются, и она вперяет ненавидящий взгляд в З. В., и они стоят, и волны ненависти, индуцируемые ими, расходятся вокруг, захватывая пространство, и разом становится темнее, и люди озираются в неосознанной тревоге и смотрят в небо, словно грозы ожидая, и, уловив это движение беспокойства, З. В. выходит из оцепенения и произносит сдавленно: