ЯВИТЬСЯ НА ГОТОВОЕ,
и, осознав долг свой — или право? — я вытираюсь наскоро, завожу будильник на двенадцать и укладываюсь в постель, чтобы хоть три часа поспать после бессонной ночи, ложусь и отключаюсь, словно обесточенный.
БАЮШКИ-БАЮ. (Процесс восстановления и подзарядки систем жизнедеятельности.)
Слышу звонок, но это не будильник, соображаю, из беспамятства выбираясь, это телефон, догадываюсь, кто-то мой номер набрал по ошибке, размышляю, или на станции что-то замкнулось, а может, и нет, думаю, может, я нужен кому-то? — и, не очнувшись еще, встаю и, босиком и голый, оказывается, шлепаю к аппарату, беру трубку и хрипло возвещаю о своем присутствии:
— Да!
— Приехал? — слышу. — С благополучным прибытием.
Это Эрнст.
— Давненько не виделись, — ворчу. — Соскучился?
— Захирел без тебя, высох, — усмехается он. — Чем занимаешься?
— Сплю, — отвечаю. — Разве ты не слышишь храпа?
— Придется проснуться, — вздыхает он. — Директор тебя требует.
— Сколько времени? — интересуюсь. — Глянь-ка на часы.
— Пять минут второго.
Если бы я проснулся вовремя, я бы сидел сейчас в автобусе, ехал в село.
— Слушай, — спрашиваю, — откуда директор знает, что я здесь?
— Спросишь у него, — отвечает Эрнст. — Поторапливайся.
Он кладет трубку, и я одеваюсь не спеша и не спеша умываюсь, зная уже, зачем понадобился директору, и мне бы собраться поскорее, нанести ему визит и откланяться, торопясь на автобусную станцию, но я тяну время, предчувствуя долгий и неприятный разговор, и не спеша иду на кухню, завтракаю не спеша и заодно обедаю и, поев, слоняюсь по квартире, осматривая краны и выключатели — все ли в порядке? — и поглядываю на веник — хорошо бы пол подмести, — но это уж слишком, понимаю, так и до вечера можно провозиться, а в село надо приехать пораньше и неплохо бы отправиться прямо сейчас, но, увы, я отозвался на зов, на звонок телефонный и теперь д о л ж е н подчиниться чужой воле и, покорившись в конце концов, я надеваю пальто, шапчонку нахлобучиваю и, переступив через гордыню собственную, выхожу из дому, дверь за собой захлопываю.
А на улице по-весеннему солнечно, тает снег, по тротуарам бегут ручьи, и горы ослепительно блистают в небесной дали, и я иду и вижу: какой-то мальчишка, не утерпев и оседлав до срока велосипед, несется по лужам, отчаянный, и я завидую, глядя, и мне бы крикнуть, остановить его: «Дай прокатиться!», вскочить в седло и, забыв обо всем, устремиться к радости — ах, детство живучее! — но я молчу, взнузданный, и улыбаюсь сдержанно, и снисходительно чуть, и даже насмешливо, а мальчишка проносится мимо, весь конопатый от брызг и счастливый, и, проводив его взглядом, я замечаю вдруг наконец, что шагаю теперь веселее и дышу глубже, и запах весенний чувствую, и, миновав трамвайную остановку, продолжаю идти пешком и улыбаюсь все еще и, улыбаясь, вступаю в предел родного предприятия и, предъявляя пропуск бойцу ВОХР, делюсь с ним улыбкой благоприобретенной:
— Приветствую вас, Мухарби! Желаю счастья и многих лет жизни!
— И тебе того же, — бормочет он в ответ, — того же самого желаю, — бормочет, а сам дорогу мне загораживает, пропуск из руки тянет и, завладев им, на часы настенные показывает: — Десять минут третьего, — сообщает, — десять минут, как обеденный перерыв закончился.
Хватаюсь за голову:
— Пропал! Что же делать?!
Знаю, Мухарби подмигнет сейчас — усмешка лукавая, прищур вороватый, — оглянется с притворной боязливостью и прошепчет:
«Беги! Я тебя не видел!»
Во время войны он командовал диверсионной группой, прыгал с парашютом в немецкие тылы и, как подсказывает мой кино-телевизионный опыт, полз, подкрадывался, выжидал часами и сутками, и наконец в з р ы в а л, и уходил, отрываясь от преследования, назад, к своим, через лесные дебри, через болота, через линию фронта и, повидав Смерть во всех ее обличьях, научился насмешливой снисходительности к пустякам и формальностям, которыми опутана Жизнь.