Выбрать главу

Представляю себе: произношу речь на техсовете — реагенты A и B, давление P, катализатор K, — говорю, казалось бы, на сугубо производственную тему, а в углу сидит, понурившись, немолодой и невеселый человек, и каждое слово мое бьет его по редковолосому темени, по голове, переходящей в шею, переходящей в туловище.

МЕСТЬ ВРЕМЕН НАУЧНО-ТЕХНИЧЕСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ.

Или: толкаю речь, а собравшиеся позевывают, скучая, — еще один пытается всучить миру сомнительную идейку, — и судьба моя предрешена, но я все еще говорю по инерции, хоть никто и не слушает меня, да и сам я уже не слышу собственных слов, а может, и не произношу их, только рот открываю беззвучно, зеваю, как рыба, вытащенная из воды, и З. В. с лицемерной жалостью наблюдает за моей агонией.

— Нет, — отвечаю Эрнсту, — не приду. Служу в армии.

— Ты не спортсмен, — морщится он.

Это не самое лестное из определений, принятых в отделе, и я не знаю, как опровергнуть его, но тут на выручку мне приходят бойцы-доминошники.

— Алан, — зовут они, — забьем козла?

— Видал? — торжествую. — А ты говоришь — не спортсмен… Спасибо, — благодарю доминошников, — не могу, мне пора на работу.

— Ты — чистоплюй, — уточняет Эрнст.

Он склоняется над листом бумаги и продолжает писать, а я стою рядом и смотрю, как подергивается в его руке карандаш, выводящий мелкие и точные, без излишеств и недостатков, буквы, как выстраиваются они в ровную, словно по линейке выверенную строку, и спрашиваю, хоть уже и сам понимаю это:

— Готовишься к техсовету?

Эрнст не отвечает.

— Ладно, — ворчу, — сами разберетесь…

Он молчит, а я все еще стою, и мне неловко уйти, не договорив и не попрощавшись, но и стоять уже неловко, и, пересилив себя, я делаю наконец первый шаг и второй тоже, подхожу к игрокам, к шахматистам и доминошникам. Они рады мне, и я пожимаю протянутые руки, слушаю хвастливые речи победителей и жалобы побежденных, восторгаюсь и сочувствую, и понемногу освобождаюсь от прошлого, и вот уже смеюсь, беззаботный, но повернувшись нечаянно, вижу хмурое лицо З. В., вижу — он закрывает папку и завязывает тесемки. После этого он встает обычно и, обращаясь к старшему по должности, а если таковых оказывается двое или трое, то к старшему из них по возрасту, и говорит: «Вы не уходите еще? Оставляю отдел под вашу ответственность. Не забудьте запереть дверь, ключ сдайте вахтеру», и если настроение у него хорошее, добавляет: «И вообще, заканчивайте свои игры и расходитесь по домам. Вас ждут жены и дети».

Сегодня он о детях не вспомнит.

Смотрю на часы — у меня в запасе около пяти минут, но что-то не стоится мне на месте, и я переступаю с ноги на ногу, как конь перед скачками, и, еще не понимая причины своего беспокойства, начинаю прощаться: «До свидания, всего хорошего, счастливо оставаться», и только у двери догадываюсь, что бегу от З. В., боясь оказаться его попутчиком, — идти рядом и вести притворно-непринужденный разговор, соблюдая

ПРАВИЛА ХОРОШЕГО ТОНА.

Закрываю дверь за собой и тут же останавливаюсь — у меня развязался шнурок. Можно, конечно, удирать и с развязанными шнурками, но это кажется мне унизительным, и я нагибаюсь и слышу:

— Вы не уходите еще, Эрнст Урузмагович?

— Нет, — слышу голос Эрнста.

И снова голос З. В.:

— …Ключ сдайте вахтеру.

Открывается дверь — я на ходу уже, успел пройти метров десять — пятнадцать, — и слышатся шаги З. В. Он молчит, а я не оглядываюсь, и мы идем по длинному пустому коридору, два человека, знакомых уже семь с половиной лет, и на похоронах друг у друга мы говорили бы хвалебные речи, а тут — ни слова, только каблуки стучат, и дистанция между нами не сокращается и не увеличивается, и нелепость происходящего начинает смешить меня, я оборачиваюсь наконец и, дождавшись З. В., улыбаюсь, признавая свою часть вины и его призывая к тому же:

— Посадить бы нас с вами в клетку и проверить на психологическую совместимость!

З. В. останавливается, удивленно смотрит на меня, а я все еще улыбаюсь, и, выдержав паузу, он говорит негромко, но жестко и непреклонно:

— Не теряйте времени, изделие номер триста восемьдесят шесть должно быть сдано в срок.

Вхожу в цех. Слышу гул станков, тот самый, многократно описанный в литературе, воспроизведенный в радио- и телепередачах, в документальном и художественном кино, неприятный и даже вредный для слуха, но возведенный в ранг символа, приподнятый до патетических высот и в этом качестве уже привычный для восприятия — не лязг и грохот не вопль насилуемого резцом материала, свидетельствующий о несовершенстве метода, а стройная полифония, гимн во славу человека-творца,