— Дай мне точку опоры, и я переверну этот мир.
— Где ее взять? — спрашиваю.
— Переверну, — настаивает он.
— Зачем?
Старик открывает рот, чтобы ответить, но где-то рядом слышится вдруг сирена «скорой помощи», и, вздрогнув, он исчезает, словно его и не было вовсе.
Машина въезжает на мост и останавливается, проехав немного. Распахивается дверца, та, задняя, через которую носилки выдвигают, и на мороз высовывается молодое черноусое лицо.
— Тебе в какую сторону, братишка?
— Мне? — спрашиваю удивленно.
— В какую сторону идешь?
Отвечаю.
— Садись, подвезем, нам по пути!
Забираюсь, усаживаюсь на скамеечку возле свернутых носилок, машина трогается, а напротив еще один в белом халате сидит, такой же молодой, как первый.
— Только началось дежурство, — это черноусый говорит, — а уже два инфаркта, ботулизм и ножевое ранение.
— Проникающее, — уточняет второй.
Спрашиваю, чтобы не молчать, давно ли они работают.
— Мы студенты, — отвечает черноусый, — практику проходим.
— Медбратья, — улыбается второй.
И погодя немного:
— Смотрим, человек идет. В такое время, в такой мороз. Несчастье у него, думаем, что ли?
— Нет, — отвечаю, — все в порядке.
— Сигареты у тебя не найдется? — спрашивает черноусый.
— Прости, не курю.
Он открывает лючок и обращается к врачу, сидящему рядом с водителем, просит жалобно:
— Римма, дай табачка.
Она роется в сумке, достает пачку и просовывает в лючок сигарету.
— Последний раз куришь в машине, — говорит. — Вот тебе яркий пример феминизации — мужчина просит курево у женщины.
Слышится треск рации, и она отвечает что-то, слов не разберешь, и спрашивает, и снова отвечает что-то, взвизгнув тормозами, машина останавливается.
Снова откидывается лючок.
— Высаживайте своего приятеля, — говорит она, — едем на вызов.
— Прости, — разводит руками черноусый, — сам понимаешь.
— Ничего, — отвечаю, — спасибо, мне уже недалеко.
Стою на тротуаре, смотрю, как разворачивается машина, как уносится вдаль, как тают в морозной ночи красные огоньки.
ДРУГИЕ ЛЮДИ, ДРУГАЯ ЖИЗНЬ.
Укладываюсь в постель, читаю на сон грядущий:
«В десяти милях от Виктории (английская Колумбия) два крестьянина, рывшие яму, нашли окаменелый труп человека гигантских размеров. Вещество, покрывающее труп, твердо, как кремень. У трупа недостает рук и ног. Ребра и жилы дали ясные отпечатки на камне. Этот ископаемый человек имел рост около двенадцати метров».
О, тоска по неведомому пращуру!
Окончание переподготовки мы отмечаем вчетвером — полковник Терентьев, Миклош Комар, Хетаг и я. Обещали явиться и остальные, но отсеялись один за другим, исчезли, укрывшись в каменных тайниках города, — служба завершена, и армейское братство наше распалось, чтобы возродиться попозже, когда, состарившись и огрузнев, мы приступим к ревизии своей биографии, создавая героический ее вариант, и мимолетный эпизод — стрельба по фанерной мишени — вдруг вырастет в наших глазах, обретет значимость боевого действия и, оказавшись общим для всех, объединит нас, и, сыграв торжественный сбор, мы слетимся, орлы подержанные, ветераны-сопризывники начала мирных семидесятых годов, и, не скорбя о потерях, которых не понесли, станем рассказывать, перебивая друг друга, о совершенных подвигах — выбил 32 очка из 30! помнишь?? а я 36! 38! 380 из 30! но разве такое бывает? ах, чего только не бывало в наше время! — и, разомлев от счастья, грянем дребезжащими, но бравыми еще голосами любимую свою, походную песню:
КАК СЛАВНО БЫТЬ СОЛДАТОМ…
Но до этого пока не дошло, и мы сидим вчетвером в ресторане «Нар», пьем популярный общевойсковой напиток, закусываем шедеврами осетинской кухни и под оглушительный рев оркестра — рок, твист, шейк! — беседуем о хлебопечении в условиях термоядерной войны, о выборе позиции, о способах маскировки.
— У землю надо закапываться, у землю, — твердит Миклош Комар, — чем глубже, тем лучше.
Полковник Терентьев кивает, соглашаясь:
— Но и возможность для маневра надо предусмотреть.
Разговор наш никак не может сойти с этой единственной, наезженной совместно колеи, и э т о становится темой застольной беседы — вам смешно, мадам Бомба? — и я, словно в противоатомное убежище юркаю, ныряю в теплое, уютное прошлое, но слишком глубоко ухожу — там раскачивается тощая, мутно-коричневая спина плакальщицы, там причитания исступленные, — и снова я не могу понять, плач это или песня, и спрашиваю в ужасе: