Слышу — дятел стучит. Но откуда он здесь, в парке? Или это не парк, а лес? И не зима сейчас, а осень, и снег еще не выпал? Или растаял уже, весна началась? И вовсе не дятел стучит, а топор? Чермен валежник рубит, а я собираю хворост. Сколько же лет мне, пять или шесть? В школу еще не хожу, но Таймураз уже родился. А ему сколько? Исполнился ли год, первый в его жизни? Сколько лет прошло после войны?
«Хватит, — говорю, — тяжело будет».
Это Чермен хворост вяжет — для меня величиной с метелку, которой мать двор подметает, а для себя вязанку огромную. Стягивает веревкой, лямки приспосабливает и улыбается, подбросив мою вязаночку и поймав на лету:
«Игрушка!»
Но я ведь не о себе, о нем думаю. Как же он поднимет, унесет столько? Глянув на меня, Чермен взмахивает топором, срубает сучок с дерева и подвязывает к метелке:
«На растопку».
А я-то надеялся, что он от своей вязанки убавит.
«Чем каждый день сюда ходить, — ворчу, удивляясь его недогадливости, — лучше за один раз много набрать. Вот столько! — показываю. — Целый воз! — подпрыгиваю даже. — Чтобы надолго хватило!»
«А на чем везти? — спрашивает он. — Где лошадь взять?»
Этого я не знаю.
Спускаемся по склону, то пологому, то крутому, идем по едва заметной тропе, петляющей между деревьями. Чермен впереди — только шапка отцовская виднеется за вязанкой хвороста и каблуки стоптанные мелькают; а следом я поспеваю, чувяками шлепаю — маленькое вьючное животное. Выходим на поляну, и отсюда, сверху, я вижу далекое село на равнине, дома — коробки спичечные, но своего различить не успеваю: мы снова вступаем в сырой полусумрак леса. Спотыкаюсь о корни, расползающиеся по земле, как жилы, шмыгаю носом, разогревшись и взмокрев, бегу, запыхавшись, и если бы я не видел села, было бы лучше, а теперь путь до него кажется бесконечным. Чермен останавливается, сбрасывает с себя вязанку, и я, обрадовавшись, торопливо выпрастываю руки из лямок и налегке уже подхожу к брату, чтобы посидеть с ним рядом, отдохнуть. Но это вовсе не привал, оказывается. Чермен заметил в стороне, на прогалине, сизые, выгнутые шляпки груздей.
Значит, осень все-таки? Или это не грибы, а черемша, а значит, весна ранняя?
Собираем то ли грибы, то ли черемшу, а у Чермена и мешочек уже наготове, торбочка ситцевая, и, набрав ее почти доверху, приторачиваем к вязаночке моей, нагружаемся сразу же и пускаемся в путь.
«Если рассидимся, — объясняет Чермен, — хуже будет. Лень проснется, за ноги схватит».
Вот мы уже и дома наконец. Растапливаем печь, чистим и моем то ли черемшу, то ли грибы, а их — или ее? — оказывается совсем немного, но кое-что есть все же, и Чермен ставит чугунок на огонь, и вскоре вода начинает побулькивать и закипает вскоре, и, принюхиваясь, я сглатываю слюну, как щенок.
«Отцу отнесем, — говорит Чермен. — Он любит».
Отец лежит в районной больнице. Снова — в который уже раз? — открылась рана на его бедре, открылась и не заживает никак. Каждый день мать с Таймуразом на руках отправляется на попутных в райцентр. Мы с Черменом бываем у отца реже. Проходим через тесную, многолюдную палату, осторожно присаживаемся на краешек койки. Отец улыбается, но неуверенно как-то, словно виноват перед нами — черная с проседью щетина, печальные глаза.
«Ну как? — спрашивает меня. — Читаешь книжки?»
Киваю в ответ.
«Молодец», — протягивает руку, гладит по голове.
С Черменом он тоже немногословен, но говорит совсем о другом. О доме, о домашней скотине, о корме, для нее и для самих себя. О том же самом говорят люди, присевшие на краешек других коек, и люди, лежащие на них.
«Почему?» — спрашиваю.
«Такое время», — неопределенно отвечает отец.
Какое? — думаю. — А какое будет потом?
Прощаемся, выходим из палаты. Чермен, вспомнив вдруг что-то, возвращается, а я остаюсь ждать в коридоре. Двое в белых халатах проходят мимо меня. Об отце говорят. Слышу имя его и слышу красивое слово:
АМПУТАЦИЯ,
и повторяю его про себя, стараясь запомнить, забавляюсь с ним, как с игрушкой. Но кроме приятного звучания в нем должен быть еще и смысл. Что оно значит, это слово? Спрашиваю Чермена, но он только плечами пожимает. Спрашиваю мать — она глаза в сторону отводит:
«Ты что-то перепутал, наверное. Или не расслышал».
Не знают этого слова и соседские мальчишки. Зато им известно другое, и они охотно сообщают мне:
«Твоему отцу хотят отрезать ногу».
Х о т я т, с ужасом думаю я. Кто же? Те, двое в белом? Вот почему мать каждый день ездит в больницу. Боится как бы отца не застали врасплох. Пусть и по ночам сидит у него, чтобы не подкрались, когда он заснет. Пусть, думаю, а сам прислушиваюсь к каждому звуку, — не идет ли, не возвращается ли она? И хоть гудит в печи огонь, и варево булькает, в доме холодно, пусто и уныло без нее.