– Вы о чем? – Махотин удивился.
– Может, и не нужно об этом, но я знала вашу жену. Любаву.
Махотин почувствовал, как у него опять похолодело внутри. Вот оно, прошлое. Догнало. Что же это за мир такой! Тесный…
– Мы с мужем тем летом гостили у его родственников в Кротовке. Их дом напротив тети-Надиного. Они даже какие-то дальние связи по родне имели. С Любавой мы тогда подружились, хоть я младше на четыре года. А ее муж, когда она ушла от него, умом тронулся. Не сразу мы это поняли. Он тихо так под окном у тети Нади сидел, на лавке из стороны в сторону раскачивался и напевал что-то. А когда догадались, что с ним неладно, поздно уж было… Он с сыном поиграть вроде пришел. Дальше вы все знаете!
Да, Махотин знал. Любава уж как тогда не хотела его в город отпускать! Боялась чего-то. Они с Надеждой Федоровной ее по-всякому успокаивали. Ехал-то он всего на пару дней, паспорт взять, матери сказать про Любаву, на свадьбу позвать – на этом тетка Надежда настояла. Он и сам перепугался, видя, в каком состоянии его всегда улыбчивая и спокойная невеста. Развод с мужем ей оформили через две недели – деревня! И новую свадьбу назначили еще через две. Он бы и раньше! Не жила она с ним до росписи, а уж как ему хотелось! Тетка только посмеивалась, глядя на его страдания. К мальчишке он по-своему привязался – жалко его было, болезненный весь, желтенький такой. Но веселый. И Любавин же сын, не чужой! Махотин с ним все по лужайке перед домом ползал, из деревяшек домик строил. Однажды спиной почувствовал взгляд. Резко обернулся – Ваняшин отец сквозь щель в заборе за ними наблюдает. Не испугался, нет. Но жутковато стало. Уехал он в город, а на душе неспокойно. Дома в спорах с матерью прошел день, еле отвоевал свой паспорт, будто он глупость какую совершить собрался, а мать не пускает. Да так в ее глазах и было! Кто же в здравом уме отказывается от такой невесты, как Лиза Крестовская! Это тебе и жизнь сказочная, и блага немереные! При таком-то папе! Никак не смог он ей объяснить, что не любит он Лизу! Вот тогда мать и припечатала: не жить ему, Борису, в городе. Крестовский ему не даст! Вот, мол, как ты себе жизнь поломал! А он и не собирался ломать. В деревне работа у него уже была! И главное – женщина любимая. Дорогая до слез, до ломоты в глазах, до постоянно бухающего сердца. Душа в полете, песни поет, к ней рвется. Разве же поймет мать, живущая с отцом из чувства долга! Всю жизнь копила на чешскую хрустальную люстру с подвесками, ковер туркменский, холодильник по какой-то там записи! А у него в деревне – занавески из ситца, горшки с цветами на окнах, печка дровами топится, а вместо холодильника на две камеры – погреб с кадушками огурцов засоленных. А ходит он голыми пятками по домотканым половикам. Вот так. Но разве матери это расскажешь?! Она ужаснется только – на что променял! С работы не отпускали. Специалист молодой, отработать должен был еще год. Кое-как на две недели уломал. Так и пришлось четырнадцать дней телеграммы в Кротовку слать, мол, не забывайте!
Вырвав с боем свои документы, не дождавшись родительского благословения, он торопился домой, в Кротовку. Ехал в автобусе – улыбка до ушей, машинка-самосвал – под мышкой и сумка спортивная с вещами. Тихо было в деревне, будто ушли куда все. Даже остановка автобусная пустая – ни старушек с пирожками, ни тетки Клавы с семечками. К дому тети Нади он подошел объятый тревогой, заползшей таки в душу. Толпа плотной стеной стояла возле их забора. «Уазик» милицейский мигалкой светил, машина с красным крестом. Ужас, его обуявший, ни с чем сравнить нельзя было! Прорвавшись сквозь толпу, он толкнул калитку и замер. Машинка-самосвал упала на землю, за ней сумка. На траве, там, где он еще недавно играл с Ваняшей, лежало что-то накрытое белой простыней. Что-то очень маленькое. Под тряпкой угадывались тонкие ножки, а вот ручка – немного в сторону, и головка. Ванечка! «Почему его укрыли с головой, врачи хреновы, он же задохнется!» – подумал он и резко сдернул простынку. Ему показалось, что Ваняша спит, и он успокоился. Встал с колен, улыбнулся, ища глазами Любаву. Она уже шла к нему, пошатываясь и не глядя под ноги. Она смотрела только на него, Махотина. От тоски в ее глазах ему захотелось завыть. Он все-таки понял – не Ванечка, а тельце его прикрыто простыней. «Задушил он его, Боренька, быстро так, я и выбежать не успела. Виновата я», – заплакала наконец Любава. Махотин глянул вокруг – через стекло «уазика» лицо ненавистное усмотрел, дернулся, Любаву оттолкнул, дверцу машины на себя рванул, выволок эту сволочь за рубаху, кинул на землю, ногами пинать начал. Милиционер едва успел сверху на Бориса навалиться, запинал бы он вусмерть вражину! Мужики соседские подоспели, увели его в дом, Любаву тоже. А этого, тронутого, в тюремную дурку увезли. Там он и остался после суда, признали невменяемым! Только Махотин всегда знал: в полном сознании тот убивал сына, выждал, когда Махотин уедет, и – убил!