Выбрать главу

Они надеялись, что еще до наступления поздней осени все кончится, и тогда они отправятся в Каир – самое подходящее место для этого времени года, а из Каира, возможно, поедут в Индию. Им хотелось вместе постранствовать по дорогам широкого мира. Однако и сейчас, на берегу Темзы, среди цветущих клумб под плакучими ивами, на лужайках Раннимейд Грейндж жизнь была так хороша, что они редко покидали эти прекрасные места, удаляясь от них не больше, чем на милю. Влюбленные подобны детям, играющим в саду и мечтающим о днях, когда они вырастут и поплывут в голубых небесах на воздушном шаре туда, где небо сходится с землей.

Грейс, находясь в стране счастливых грез, не раз оглядывалась назад и вспоминала год, предшествовавший скандалу, когда человек, который был страстно влюблен в нее, казался ей холодным и чужим. И только по той настойчивости, с которой он искал ее общества, и тому удовольствию, с которым, зная ее любовь к чтению, рекомендовал ей то или иное произведение из лучшего, что было в современной литературе, леди Перивейл могла теперь судить, что его дружба была чем-то большим, чем просто восхищение, испытываемое каждым интеллигентным человеком при виде молодой, красивой и также интеллигентной женщины. Но, как бы ни восхищался Холдейн красотой, начиная с ее духовной сущности в картинах Берн-Джонса и кончая самой земной ее ипостасью, олицетворяемой римской цветочницей на ступеньках церкви Святой Троицы, его чувства никогда бы не были покорены красотой в сочетании с глупостью. Он был человеком, для которого общность мыслей являлась необходимым элементом любви. И в Грейс Перивейл он обнаружил и ум, и воображение, родственные его собственным мыслям и мечтам. Он находил совершенное счастье в ее обществе. Но тогда он был счастлив стать ее другом и не торопился признаться в любви, полагая, что в будущем, близко узнав его характер и душу, она правильно истолкует его чувства и побуждения.

А затем он испытал жестокий удар, когда, после мучительной ревности, заставившей его думать, будто она предпочитает ему полковника Рэннока, он услышал рассказ об их путешествии по Югу.

Он яростно опровергал клеветнические слухи. Если действительно правда, что ее видели в обществе Рэннока, то как можно, зная ее, хоть на мгновение усомниться в законном праве полковника на ее общество. Значит, они без огласки поженились, но, по какой-то известной только им двоим причине решили отложить обнародование сего свершившегося факта.

Но над этой яростной защитой и над его «простодушием» смеялись.

– Неужели вам не приходилось слышать о женщинах, забывших приличия? – спрашивали друзья. – Неужели, долгие годы живя в цивилизованном обществе, вы не знаете, что женщины способны на самые неожиданные поступки? Неужели вам никогда не приходилось слышать, что наиболее утонченные женщины, получившие самое лучшее воспитание, имеют пристрастие к бутылке и спиваются насмерть? И неужели вам не доводилось знать об ангелах домашнего очага, преданных женах и матерях, которые после двадцати лет почтенного и добродетельного супружества бежали из дома с учителями пения собственных дочерей? А с богатыми женщинами это случается чаще, чем с другими. Их развращает само их богатство. Эти маленькие Клеопатры мечтают о безумной страсти какого-нибудь Цезаря или Марка Антония.

В тот лондонский сезон не было новости более ошеломительной, чем эти слухи о леди Перивейл. Ими его потчевали в каждом доме. Молодые женщины говорили о событии намеками, разыгрывая наивное удивление: «Что это за история, о которой все говорят?» Они делали вид, будто совершенно не понимают, что все это значит, но «мама решила больше никогда не встречаться с леди Перивейл. Поэтому, надо полагать, произошло что-то совершенно ужасное, учитывая, с какими людьми мама видится и кого приглашает к себе каждый сезон. Наверное, произошло нечто похуже того, что, по слухам, случилось с леди Такой-то или даже с миссис Как-ее-там зовут».

Холдейн слушал подобные разговоры и чувствовал, как у него леденеет душа. И тогда он решил отдалиться от женщины, которую любил, испытывая страх и сомнения и ожидая, чем все закончится. «Если этот человек появится снова в обществе, значит, всему конец», – размышлял он.

Каждый вечер из своей квартиры на Джермин-стрит он шел на Гровенор-сквер и часами мерил шагами тротуар поблизости от ее дома, так, чтобы видеть ее окна. Он избегал домов, где шумело веселье, с опущенными занавесями и группами зевак около, полицейскими и рассыльными. Он видел освещенные окна утренней комнаты и – иногда – грациозную тень, скользившую по гардине, и знал, что она дома, и одна. Ни разу мужской силуэт не появлялся между лампой и окнами. Бывала раз или два в неделю Сьюзен Родни. Иногда он видел, как в одиннадцать вечера Сьюзен уезжает в наемном экипаже. И ни разу не было человека, которого он боялся увидеть. Ни разу этот человек не переступил ее порог.

А потом в клубе ему сказали, что Рэннока нет в Лондоне. Он вообще словно канул в воду. Говорили, что он отправился в Америку, но это было только предположение. Холдейн был на грани отчаяния. То было время убийственных сомнений, сменявшихся душераздирающими угрызениями совести. Однако все это осталось теперь позади, и жизнь превратилась в блаженную грезу о том уже скором дне, когда Грейс Перивейл будет его женой, и вечерние тени уже не разлучат их, и ночь перестанет мучить одиночеством.

Сьюзен Родни была идеальной «третьей лишней» для влюбленных, так как "у нее было много собственных интересов и занятий. Все свободное время она отдавала сочинению оперетты, чем занималась уже не первый год, с очень слабой надеждой на то, что когда-либо удастся ее поставить, может быть, в Брюсселе или во Франкфурте. О Лондоне она почти не смела мечтать.

Поглощенная композицией очередного восхитительного квинтета или хора, Сью бывала с влюбленными только тогда, когда они этого хотели, но они хотели этого очень часто, потому что ясное и веселое расположение ее духа гармонировало с их ощущением счастья. Она им обоим нравилась, и оба были уверены в искренности ее симпатии к каждому из них.

Как-то, когда они опять сидели в саду tête-a-tête, зашел разговор о знаменитом романе Холдейна, единственном его произведении, принесшем ему признание у читателя, и Холдейн признался, что почти кончил новый.

– Я начал его только в мае, когда меня мучила бессонница. В голове у меня кишели одни скорпионы, как у Макбета, и, казалось, я сойду с ума, если не вызову перед собой на свет божий эти тени невидимого мира и не проанализирую их природу. Эта печальная книга о самой горькой иронии судьбы, и в лучшие дни английской литературы, во времена Скотта или Диккенса и Теккерея, у нее не было бы шанса быть прочитанной многими. Но мы, теперешние, все это изменили. Теперь пришла пора жестоких книг. Большинство из нас превратили свои перья в скальпели. Думаю, и моя достаточно сурова, чтобы прийтись по вкусу обществу.

– Но в ней нет ничего, что затрагивало бы вашу или мою жизнь? – спросила с некоторой тревогой Грейс.

– Нет, нет, нет. И намека на это. Я писал роман в то время, когда пытался забыть вас, и тем более стремился забыть самого себя. И тени, о которых я говорю, не напоминают нас с вами ни в малейшей степени. Это неприятная книга, исследование людской низости и несчастий, которые ограниченные люди навлекают сами на себя, несчастий будничных, серых, словно пепел. И они все нарастают, углубляются и в конце концов приводят к кровавой развязке. Но там есть один лучик света, один действительно хороший человек, городской проповедник низкого происхождения, некрасивый, нигде не учившийся, но человек, много читавший, подобный Христу. Я бы сжег роман, если бы не он. Он пришел на помощь мне и моему роману, когда я погружался в бездну отчаяния.

– Вы так говорите, словно не вы его создатель, не вы творец романа, словно у вас не было власти над персонажами.

– У меня не было такой власти, Грейс. Они приходили ко мне, таинственные, как тени во сне, и это я был в их власти. Я не мог сам создавать их и не мог менять.