— …а вот теперь поговорим, молодой человек, — удовлетворенно поерзала на подушках моя спасительница, похлопав пухлой ладошкой по пыльному ковру рядом с собой. — Ага — еще и еды, значит, нет… Убери свой дирхем, запасов у нас тут сколько угодно. Еще не хватало выбрасывать, если не доедим. Итак, один в пути с больным, между прочим, лицом, без еды… Так, так, так. И что произошло?
Врать лучше всего правду, говорит мой братец. И я, вздохнув, преподнес прямо в исполненное достоинства толстое лицо такую версию: я из богатой и почтенной торговой семьи Самарканда. Из-за женщины, которой теперь пришлось скрыться из города и уехать в Мерв, приходится скрываться и мне. Тем более что из-за этой истории кое-кто нанимает убийц, и одна попытка уже была, у меня поранено плечо. Теперь надо доехать до Мерва, где все проблемы будут — надеюсь — решены.
Что, хорошо получилось, дорогой Аспанак? И почти все-чистая правда.
— Так, — с удовлетворением сказала хозяйка каравана, подавая мне очередную чашку воды. — Пей, пей — ты и вправду выглядишь плохо, и немножко дрожишь. Значит, так, история интересная. Врешь хорошо. А теперь я скажу. Да, ты действительно из хорошей семьи… Вот посмотри, какое у тебя лицо, если вглядеться, — так ведь тебе и лет уже немало, а все как мальчик. Так, теперь насчет богатой семьи… А почему она тогда тебя не откупила от всех этих неприятностей? Нет уж, скорее ты даже не торговец, а выше — настоящий дихканин. Но отец твой слишком хорошо воевал, и поэтому земли и замки твои конфискованы этими вот «ибн» и «абу», а сам сейчас… дай-ка на тебя еще посмотреть… сейчас ты дапирпат.
Что ж, подумал я, а ведь, кроме торговца и караван-баши, это тоже ремесло, которым я мог бы начать заниматься хоть сейчас. Сидеть над папирусами с каламом или кистью в руке и переписывать указы ихшидов, эмиров, документы об уплате джизии и хараджа… Скучновато, но я мог бы и это тоже делать. Вот ведь как много узнаешь о себе в подобных веселых поездках!
— А теперь что касается женщины. Расскажи о ней подробнее. Что угодно. Ее лицо. Или какой-нибудь пустяк.
Ее лицо? Да ведь я уже не видел ее — сколько? Два с лишним года? Я помню сейчас только ее спину и чуть изогнутую в повороте талию, походку, когда чуть движется все тело, и волосы, ах, какие волосы — не ошиблась ее мать, назвав девочку «Заргису», «златовласка».
И тогда, вздохнув, я рассказал тетке совсем о другом.
О том, как мы лежали на ковре, касаясь подбородками сцепленных рук — Аспанак, этот противный мальчишка, и я. А прямо перед нашими глазами стояли два одинаковых чудесных предмета. Они были похожи на большие — бог небесный, да просто огромные, больше наших с братом голов! — тяжелые домики из чистого серебра. Домики прочно стояли отполированным плоским дном на ковре Заргису, и две боковые стенки каждого плавным изгибом сходились вверх, к серебряной петле, сделанной в виде толстых, закрученных в узел виноградных лоз.
А на этих боковых, сияющих молочным цветом стенках был целый мир, прекрасный, исчезнувший, полузабытый. Сплетающиеся выпуклыми извивами невиданные звери с изогнутыми шеями, замершие вдогон им в полете стрелы, буквы в виде человеческих фигур — а выше всего хосров, царь царей, с нацеленным вниз копьем.
Серебряные стремена принца поверженного Ирана.
Они побывали в битве при Кадисии, говорила Заргису. Сто тринадцать лет назад, когда несущиеся среди черной пыли над проклятым полем темнолицые завоеватели прорвали строй тяжелой конницы — воинов в броне до самых глаз, потом врезались в строй боевых слонов — прорвали и этот непобедимый строй. И пали принцы в неуязвимой броне, бессильно выскользнули их железные ноги из серебряных стремян. И пал генерал Рустам, оставив только стих:
О, Иран! Куда ушли все цари, что украшали тебя?…
Ничего не осталось от величайшей из империй. Только худенькая девочка с пятнистым от веснушек лицом и глазами цвета темного меда, сидевшая перед нами на ковре строгим столбиком.
— А вот теперь ты не врешь, красивый мальчик, — тихо сказала толстуха. — Не знаю, как все остальное, — а это правда. Ты действительно ее любишь.
«Любишь? — хотел было возразить я. — Какая же это любовь? Ведь я никогда — после того, как перестал быть мальчишкой, — не касался ее тела даже пальцем. Просто мы выросли вместе, дочь беглянки из погибшей империи и сыновья старинного самаркандского рода. Вот и все».
Но я молчал, глядя в мечтательные глаза женщины, сиявшие в свете костра.
И тут из темноты раздался резкий и быстрый оклик. Да я и сам уже краем сознания слышал в молчании ночи отдаленный — и явно замедляющийся — стук копыт с дороги. Две лошади.
С неожиданной силой тетка толкнула меня из призрачно колыхавшегося круга света во тьму.
— К верблюдам, — быстро сказала она. — У меня шестеро охраны, с толстенными палками. Во вьюк. И сиди там. Сбоку вьюка найдешь прорезь, если надо чего сделать.
Сквозь шерсть мешка, пахнущего пылью и изюмом, я слышал голоса. Долгие, настойчивые разговоры — и вот они стихли.
— Плохо дело, — раздался, наконец, женский шепот сквозь слой шерсти. — Просились. Очень настойчиво. В караван я их, конечно, не взяла. Охрану мою, с ее палками, они рассмотрели. Запалили костерок на соседнем холме. И видят нас очень хорошо. Так что сиди там и спи, дапирпат.
На мою голову сквозь верхнюю прорезь мешка упали, одна за другой, три подушки.
Проснулся я от того, что мешок, и меня вместе с ним, с руганью поднимали на бок злобно хрипящего бактрийца. Потом мешок качнуло — и качания уже не прекращались.
— Они едут рядом, не скрываясь. Значит, знают, что ты здесь, — раздался, ближе к полудню, ее приглушенный голос. — А еще какой-то длинный тут мелькал — это что, тоже за тобой?
— Не знаю, — честно прошептал я.
Солнце поднималось все выше.
Сквозь боковую прорезь я пытался дышать, через нее же с ужасом делал то, о чем сказала моя спасительница, представляя, как два всадника — да что там, все в караване, — видят сочащуюся на землю желтую струйку. Вода в моей фляге стала попросту горячей, потом она кончилась, и через все ту же прорезь мне просунули новую флягу. Голова горела в лихорадке, и — я уже не мог скрывать это от самого себя, — плечо дергало какой-то новой болью. Было понятно, что дело, в общем, плохо.
Не помню, сколько качался я в этом жутком мешке. Наконец, у меня над самым ухом раздался голос — уже мужской:
— Эй, дапирпат, а ты куда, собственно, едешь?
— Винное хозяйство. Знаменитое. Очень дорогое вино почти черного цвета. По эту сторону реки, перед Мервом, — честно перечислил я.
— Ты и вправду мальчик из хорошей семьи, если знаком с этими людьми, — добродушно проворчал голос. — С теми, у которых просто нет совести. За одну флягу, даже и молодого, — да столько брать… Если тебе нужно такое же хорошее вино, но по цене в десять раз меньше — спроси меня. Ладно, ослика твоего уже подводят к вьюку. Эти друзья чуть отстали, хотя они здесь. Вон оно, твое винное хозяйство, на холме. И Мерв тоже завиднелся. Слушай меня: через прорезь продеваешь ноги, сгибаешься, потом высовываешь голову, прыгаешь на своего ослика — и вправо, вверх по холму, рысью. Животное твое, небось, устало пустым шагать. Приготовился, высунулся, пошел!
Залитый слепящим солнечным золотом мир звенел птичьими голосами. На каменистом холме справа от меня виднелась ровная черта крыши, и ослик, злобно скалящийся и прижимающий уши после моего прыжка, вез меня вверх меж рядов виноградных лоз.
На западе, за неподвижной лентой реки, пепельной тенью высовывались из-за горизонта несуразно, невообразимо громадные круглые башни, со стеной между ними. Казалось, их построил давно умерший великан.
На востоке, сзади, еще хорошо был виден маленький караван-три верблюда, на одном из них неподвижная грузная женская фигура, и четыре мула с седоками.
А дальше, на расстоянии от них, на дороге чернели два крошечных всадника.
И еще один всадник позади них — пылинка, черточка на горизонте, видимая, наверное, лишь мне одному.