Однажды утром Глубокие Криницы проснулись от необычной тишины. Смолкло урчанье моторов на большаке. Опали висячие столбы пыли.
Утреннее солнце, как и тысячи лет до этого, выкатилось над Ясеневой горой и радостно высвечивало окна. Тихое росистое утро. За притихшими садами золотились колхозные хлеба, лениво поворачивал над Шаривкой свои крылья ветряк. Во дворах — ни души. В хлевах голодно мычала скотина, встревоженно кокотали куры. Время будто остановилось.
Вдруг эту настороженную тишину прорезал нарастающий бесперебойный грохот вперемежку со стрельбой. Этот грохот быстро приближался со стороны большака и скоро наполнил все село.
Хоть было страшно, Таня выглянула на улицу и сразу же поняла: в село въезжали фашистские мотоциклисты. Вскоре, возбужденные и шумные, они побрякивали по селу автоматами и котелками, бесцеремонно вваливаясь в хаты, хозяйничали в хлевах. Вот и к их двору приближаются двое. Ощупывают взглядом ее фигуру, что-то лопочут, размахивают руками. Но она, оглушенная неожиданностью, ничего не понимает, только испуганно наблюдает за их действиями. Вот один из них откидывает ногой калитку… сейчас, сейчас… Снимет автомат и полоснет в нее… Так глупо погибнуть? От рук фашиста, который ворвался в ее дом, в ее жизнь?..
Глаза Тани расширяются от ужаса — один из солдат в вылинявшем зеленом френче снимает-таки автомат и начинает целиться… в петуха. Тот как раз вскочил на плетень и собирался предупредить свое племя о приходе чужаков. Таня закрывает лицо руками. И в этот момент выбегает мать — Мотря Самойленчиха.
— Да разве он вам мешает? Людоньки добрые, да это ж такой когут[4], на все село…
Чужак опускает дуло автомата и начинает стучать ногтем по котелку.
— А, есть хочешь? Пошли, накормлю уж. Борщ есть. И яичницу зажарю… Чтоб тебя черти сожрали! Пошли, ежели голодный. Сукин сын, нечестивый! Леший тебя накормил бы землицей сухой.
Самойленчиха жестом приглашает за собой, идет в хату, фашисты следом.
Когда вошла Таня, те двое уже умостились за столом. Перед ними стояли миски с борщом, стаканы для молока.
— Ешьте уж, аспиды, чтоб вас первая пуля не минула. Не ждали таких гостей… — в сердцах ворчала себе под нос мать. Но гости тыкали пальцами на свои миски и на них. — Что они лопочут, Таня? Не знаешь? Чего еще хотят?
— Наверное, боятся есть, не отравлено ли. Нужно нам попробовать, — догадалась Таня.
Мать подала дочери чистую ложку. Солдаты одобрительно закивали головами. Дескать, так-так, сперва вы, нет ли там чего такого.
Как только Таня хлебнула борща из обеих мисок и положила на стол ложку, солдаты-придвинулись ближе к столу и начали хлебать, причмокивая.
— О! Гут, гут. Зер гут!
Вмиг они выхлебали борщ и потребовали «яйки». Молоко из крынки вылили во фляги и убрались из хаты.
Еще не закрылись за ними двери, как на пороге появилась новая ватага солдатни.
— Как саранча… И будет ли этому конец? — стонала Мотря. — Надо бежать со двора. На хутор, к сестре. Не то сожрут со всеми потрохами.
Но убежать Мотря не успела. На следующий день, лишь только передовой отряд мотоциклистов убрался из села, сюда наехало крытых машин с солдатней в черных мундирах.
— Как будто тля… — шептала испуганно Мотря, закрывая хату на замок и прячась в погребе.
Так длилось несколько месяцев. Через село все ехали и ехали разные машины, брички, запряженные битюгами, с пушками и ящиками снарядов. Наконец все начало успокаиваться — фронт отодвинулся. Куда? Что с нашими? Где они?.. Над Глубокими Криницами залегла тревожная тишина. Теперь ее боялись больше, чем канонады. Кто знал, что принесет она в это тревожное время…
Но к тревогам и страху люди так же привыкают, как и к снегопаду, зною или дождям, ибо они точно так же неотвратимы. От них нигде не спрячешься, как от себя или от своей смерти. В селе неожиданно появился староста — криничанский же человек, бывший секретарь сельсовета Федот Пилипенко. Объявился и свой полицай — Иван Нарижный. Первого люди знали раньше как тихого и невзрачного человечка, который постоянно просиживал за стеклянной дверью своего кабинетика. О Нарижном говорили, что парень он хотя как будто и не вполне при своем уме, зато хорошо рисует. На больших листах чертежной бумаги выписывал белых аляповатых лебедей между зелеными и синими кустами. Его мать, старая Гуторка (за болтливый язык так прозвали ее в округе), носила ту мазню по базарам, иногда сбывала, чаще приносила назад. Теперь Иван Малеванец, как его еще прозывали, напялил на себя черный мундир, нацепил на плечо винтовку и гордо похаживал по селу, любуясь собой в стеклах окон. Когда же заходил к кому-нибудь в хату, отыскивал взглядом зеркало и, разговаривая с хозяевами, косил глазом на свое отражение в нем.