Следующий ряд экранов поражал строгостью изображения, на всех восьми мониторах светилась ярко-белая, гипнотизирующе монохромная на первый взгляд картинка, на которой при ближайшем рассмотрении угадывались линии углов и плинтусов и распознавались в одноцветных квадратах разноплановые виды пустых выставочных залов музея. Я неотрывно смотрел на белый, слегка искрящийся ряд и вдруг увидел Мари — одинокий силуэт, медленно движущийся передо мной по экрану. В черном пальто на белом фоне она плыла, словно в невесомости, с монитора на монитор, исчезнув с одного, выныривала на другом. Иногда она на секунду появлялась на двух экранах сразу, а в следующую секунду оказывалось, что ее нет ни на одном, она пропадала, и я немедленно ощущал что-то похожее на боль, я скучал по Мари, мне ее не хватало, хотелось увидеть ее снова. И тогда она возникала в кадре, останавливалась посреди зала. Я вошел в комнату, приблизился к экрану вплотную, уставившись на его электронное сияние с расстояния в несколько сантиметров, и увидел, как Мари повернулась в мою сторону, безразлично посмотрела на камеру наблюдения, взгляды наши на мгновение встретились, но она этого не знала, не заметила, и я словно бы визуально убедился, что между нами все кончено.
Из зала наблюдения я вышел шатаясь, кружилась голова. Щипало веки от того, что я так долго смотрел на экран в упор, в глазах стояло белое свечение; я подошел к представительнице французского посольства, попросил вызвать мне такси. Вероятно, у меня был бледный вид, и она поинтересовалась, хорошо ли я себя чувствую, а я ответил — нет, дескать, чувствую себя плохо, устал, разница во времени, предпочитаю вернуться в гостиницу и отдохнуть, после чего плюхнулся в кресло и сидел не шевелясь, пропотев насквозь в толстом черно-сером пальто. Окружающие поглядывали на меня украдкой. Наша юная француженка вернулась, сообщила, что такси вызвали и оно сейчас прибудет, спросила, не проводить ли меня. Я слабо кивнул в том смысле, что это было бы очень мило с ее стороны. Мы вместе вышли из музея и под проливным дождем поднялись по тропинке к паркингу. Паркинг был пуст, ничего, кроме громадных луж, взбаламученных потоками дождя и порывами ветра. Такси же нерешительно кружило под ливнем чуть в стороне. Моя сопровождающая в длинном мокром пальто решительно направилась к нему, размахивая руками, а когда оно остановилось под деревом и я уселся, что-то сказала водителю по-японски. Машина тронулась, и, обернувшись, я увидел в затуманенное заднее стекло одинокую женскую фигуру под дождем. Я еще не знал тогда, что вижу ее в последний раз.
В гостинице я сразу же поднялся в свой номер на шестнадцатом этаже. Комнату в наше отсутствие прибрали; освобожденная от ста сорока килограммов багажа, она обрела заурядный гостиничный вид. Кровати были заправлены, шторы раздвинуты, через окно лился тусклый серый полумрак. Разбросанные на полу вещи теперь были аккуратно сложены, белые носки с красной и голубой каемочкой, которые мы побросали комочками на ковер, были подняты и почтительно разложены на туалетном столике. Жарища в номере стояла невыносимая, я выключил отопление, хотел открыть окно, но створки оказались закупоренными наглухо. Дозволялось лишь чуть опустить стекло и получить щелку в два-три сантиметра; попытался взломать запор — не вышло. В изнеможении я завалился на кровать. Пальто не снял, варился в собственном соку, меня знобило, заложило нос, я хлюпал и то и дело вставал и шел сморкаться в ванную. Когда надоело ходить взад-вперед, прихватил рулон туалетной бумаги и положил его на тумбочку. Я сморкался беспрерывно, на постели рядом со мной образовалась целая коллекция мятых клочков туалетной бумаги, горка скомканных шариков выросла на полу. Так я провел все утро. Пробовал закрыть глаза и уснуть, но не мог, сказывалось перевозбуждение. Неподвижно лежа на спине, скрестив ноги и засунув руки в карманы пальто, я смотрел в потолок и не видел перед собой никакой перспективы. Что я делаю в Токио? Ничего. Зачем я здесь? Чтобы расстаться. Но расставание, как я начинал понимать, это не действие, а состояние, не агония, а траур.