Бернар жил в традиционном деревянном двухэтажном японском доме. Миновав внешний дворик, где, прислоненный к стене в тени зеленого бордюра, скучал велосипед, вы попадали в просторную кухню с бетонированным полом, соединенную с главной комнатой. Мы разулись и, не снимая пальто, поднялись на две ступеньки, пригнув голову, чтобы вписаться в проем раздвижной перегородки, отделяющей кухню от гостиной, и, не разогнувшись до конца, пошли в носках по татами. Бернар показал мне мою комнату, большую и совершенно пустую, я поставил сумку у стены, и мы вернулись в кухню выпить аперитив, обуваясь и разуваясь всякий раз при проходе символического пограничного поста между кухней и гостиной. Зимой в кухне стоял ледяной холод, ветер гулял в ней во все стороны, и прогреть ее было невозможно; я сел на приставленный к углу стола раскладной стул, по-прежнему не снимая пальто, поднес ладони к теплу, шедшему от красноватой решетки обогревателя, работавшего от газового баллончика, Бернар зажег его, когда мы пришли. Он налил себе пастис, а мне растворил эффералган, закусывали мы фисташками и устрицами, которые Бернар из прозрачной пластиковой упаковки вывалил все разом в красную с черным обливную миску. Неловко манипулируя скользкими палочками, я отлавливал спрессовавшиеся на дне миски клейкие, серые, с нефритовым и перламутровым отливом податливые устрицы без раковин и отправлял их в рот, свежие, йодистые, великолепные на вкус. Периодически я откладывал палочки и запивал морской деликатес глоточком эффералгана. Стоя ко мне спиной, Бернар, одетый в свитер на молнии, готовил отбивные на старой газовой плите, помещавшейся рядом с раковиной, над которой висела полочка с туалетными принадлежностями — зубными щетками, лосьонами, аэрозолями, пеной для бритья. Перевернув отбивные и оставив грибы томиться на медленном огне, Бернар достал приборы, принес тарелки и хлеб, я помогал ему расставить все это на столе, передвинул початую пластиковую бутылку чая улунг,[15] переместил пачку старых газет на ступеньки возле себя. Мы сели ужинать. Бернар поставил на стол сковородку и две мисочки с грибами, разложил по тарелкам отбивные, подцепляя их зубчиком вилки (мне — одну, у меня не было аппетита). Открыл бутылку «Медока», налил — как отмерил — каждому по полстакана и спросил характерным своим шепотком, ощутил ли я утреннее землетрясение; ведь в Токио, говорят, тряхануло как следует, добавил он, ставя бутылку на стол. Я не ответил. Перестал есть, отложил вилку. Мне было нехорошо. Упоминание о землетрясении неожиданно всколыхнуло во мне бурю беспорядочных эмоций, и, хотя вопрос Бернара не содержал ни малейшей бестактности — и вообще ничего личного, собственно, и вопросом-то это не назовешь, — я почувствовал, что в глазах у меня помутнело, извинился, встал и вышел в сад подышать воздухом.
Если бы Бернар сразу — при встрече или сейчас, за ужином — спросил меня о Мари, я бы, наверное, просто ответил, что у нее дела в Токио, тем бы все и ограничилось и больше бы мы о ней не говорили (а стань он допытываться, я бы, скорее всего, уклонился от ответа). Но поскольку он ничего не спрашивал, а мысли мои с самого утра были заняты одной Мари, я не выдержал и, вернувшись в кухню, сам завел о ней разговор. Произнося имя Мари с тем тайным сладострастием, какое испытываешь, упоминая публично о любимом человеке (голос мой при этом звучал совершенно естественно, отстраненно, я только сказал, что она осталась в Токио готовить выставку), я почувствовал легкое головокружение, как если бы сознательно бросался навстречу опасности, хотя знал доподлинно, что ничем не рискую, поскольку душераздирающий конец нашей истории был известен мне одному.
Я спросил у Бернара, могу ли я отправить факс, и Бернар, отложив нож и вилку, шмыгнул в гостиную за бумагой и пишущими принадлежностями (разувался и обувался он всякий раз с естественной ловкостью и бессознательной непринужденностью в движениях). В кухню он возвратился с лукавой улыбкой и протянул мне стопочку бумаги и кисточку (в шутку, на случай, если мне вздумается выписать факс тушью). Я тоже улыбнулся и взялся за кисть. Почему бы нет. Сдвинув тарелку на край стола и вооружившись кисточкой, я начал неуклюже вырисовывать текст толстыми черными буквами. Когда закончил, Бернар повел меня на второй этаж отправлять факс, снова пришлось снимать ботинки, и я, не обладая его сноровкой, тяжело опустился на ступеньки и стал сидя один за друг им развязывать шнурки, потом поднялся в неуклюжем развороте и пошлепал за ним в носках по узкой скользкой лестнице. Наверху он проводил меня в залитый теплым медным светом кабинет. Телефон стоял в углу на полу, Бернар в двух словах объяснил мне, как с ним обращаться, и спустился вниз. Я в последний раз перечитал послание, выписанные тушью размашистые черные буквы распластались на бумаге, как вороны — вестники беды: Мари, я в Киото у Бернара. Не жди меня. Потом я взял на письменном столе ручку, поставил подпись, подчеркнул номер комнаты — Room 1619 — наверху страницы. Затем набрал номер отеля и отправил факс. А глядя на исчезающий в аппарате листок, подумал, что если Мари сейчас нет в отеле, то по возвращении она увидит на голубом экране телевизора в пустой комнате печально памятную светящуюся надпись: You have a fax. Please contact the central desk.