Георгий отжимал и развешивал белье во дворе. Я терпеливо стоял в воротах и наблюдал за ним. Он скрутил шерстяное одеяло, напряженно выжал из него воду, встряхнул и понес на веревку, напевая: «Женщины, соседки, бросьте стирку и шитье…» Он работал с таким наслаждением, будто всю жизнь к тому стремился. Таким я его видел всегда. Ему вечно было некогда, и он, по-моему, не ведал, что такое скука, томление. Он везде успевал, ко всему привыкал и не жаловался на судьбу. Он любил компании, но подчас отказывался, если его звали за город.
— Не могу, — виновато говорил он. — Семья. Надо идти на базар, побелка в доме, стирка. Курсовую писать.
И он переставлял шкафы, столы, кровати, покупал и разводил известь, выбеливал высокие потолки, ходил на базар и вечером читал, конспектировал — медленно, обстоятельно, на совесть. Он любил все делать на совесть.
Он нечаянно приметил меня.
— Жена, что ли, бросила? — сказал я.
Георгий, сдерживая изумление, вытер и протянул мне руку.
— Мы с ней только что вспоминали тебя.
— И поругались?
— И поругались.
— Опять из-за меня?
— Опять из-за тебя.
— Все критикует?
— Неравнодушна она к тебе. Слышать о тебе не может.
— Ха-ха! Неужели ты меня, защищаешь?
— С первого курса тебя, гада, защищаю.
Он обнял меня, пощупал мои худые лопатки, хлопнул, засмущался. Расстались мы недавно, но кто мог подумать, что я вернусь! Я и зашел-то к нему случайно, просто некуда было деваться.
— И не поправился за лето, — укорил он меня. — Амуры довели.
— Какие там амуры, — скривился я.
— Знаем. Закурим?
— Конечно.
Мы сели на лавочку, закурили, глубоко затянулись и оба посмотрели на ванну с водой и расхохотались — я первый, он за мной.
— Издеваться надо мной приехал, — легонько потрепал он меня по плечу. — Скулить над тружениками.
— Хочу перевоспитать вас, кретинов.
Помолчали.
— Подожди, — сказал Георгий, — я развяжусь со стиркой.
— Эксплуатируют тебя.
— Не говори.
— Где же она?
— Пошла мать свою проведать. Послезавтра уезжаем. Опаздываем, я болел.
— Выглядишь ты хорошо.
За лето Георгий потолстел. Он и прежде был толст, солиден, умел себя беречь. Ходил он, отваливаясь назад, степенно переставляя ноги и задирая голову, будто рассматривал что-то на конце улицы. По утрам он занимался гантельной гимнастикой, обтирался, прогуливался по свежим улочкам и потом долго, всегда с аппетитом, завтракал, выходил в определенное время и точно, почти минута в минуту, ступал на лестницу нашего факультета.
— Ты доканчивай, а я полежу у тебя. Что-то устал. Позволишь, надеюсь?
— Иди в нашу комнату, — послал он меня. — Хочешь — на диване, хочешь — разбирай постель и спи.
— Запачкаю, опять тебе стирать.
— Не выламывайся.
— Книжки новые есть?
— Перестали мне оставлять. Макар в отпуске, а эти молодые чудачки, им все равно, что Пастернак, что «Кавалер Золотой Звезды». Франсуа Вийона купил.
— Отдай мне, зачем тебе Вийон?
— А тебе зачем?
— Читать.
— Издеваешься!
В просторной комнате я прилег на диване. Свежо белели высокие стены, от оконных рам несло краской. Георгий берег родных и к своему отъезду постарался навести в доме полный порядок. Я же ни в чем не помог матери за лето. Мне было нехорошо. Засыпал я обычно в два-три часа ночи, вставал позже всех, разбуженный голосами соседей. Соседи забегали к матери по делу. Страшно было вставать и начинать все ту же, все ту же жизнь! Ходики показывали уже одиннадцать или двенадцать, мать успела обойти магазины, базар, нарвать и насолить кадушку огурцов, приготовить мне завтрак, убрать в комнате и по двору. Уже давно люди стояли у станков на заводах, уже привезли в киоски московские газеты, млело в вышине солнце, и подступало обеденное время. Какие-то остатки полуночных мечтаний, трепетные образы читанной в молчании дома книги и сны, сны еще владели мной, пока я тупо сидел в огороде в трусах, с тревогой помышляя о дневных заботах, трезвея и расстраиваясь. И я ведь знал, что час сна до полуночи равен двум часам после полуночи, что ночью мне особенно тяжело и надо скорей засыпать, что утро, если встречать его на серой заре, полно откровений, чистоты и бодрит. Но я боялся проснуться. Почему?