На диване Георгия мне снилось, будто кто-то трогает меня за плечо и зовет на кухню. Открыл глаза — Георгий стоит надо мной, в свежей рубашке, причесанный, веселый, и что-то плетет о моей красивой позе. Я вскочил.
— Питаться! — сказал Георгий. — Ух, я борщок сварил! Такого я даже в армии не варил. Пошли! Хватит, пять лет по столовым с подносом стоял.
— С мясом?
— А как же.
— Ты бесподобен, — сказал я и пошел умываться. — Русский! Все русские любят мясо. И париться в бане.
— Пойдем в баню?
— Я задыхаюсь от пара.
— Сердце?
— Да. Нежное сердце имел я.
— Ты сказал?
— Увы. Овидий!
Это прозвучало дешево, потому что я не любил, подобно литературным мальчикам, сопоставлять себя с великими и цитировал лишь в тех случаях, если слова ложились близко к сердцу:
— Ешь! — подал ложки Георгий. — Одни кости в тебе, нельзя так разбазаривать здоровье. Сел, подчистил что есть, по-крестьянски, и будешь мужчиной.
— В этом весь мужчина? На первом курсе, — вспомнил я, — я пошел как-то на танцы и был еще зеленый, хороший. Не курил. Пригласил женщину лет на пять старше меня. Ну и конечно, сразу обомлел, я тогда впечатлительный был.
— Ты и сейчас.
— Тогда особенно. Я вокруг нее как ребенок вился. Стали после какого-то танца, оркестр ушел отдыхать, делать нечего. Парни закурили. Она вдруг говорит: «Ты не куришь, от тебя и не пахнет мужчиной». Я покраснел! Минуты три думал, что ей ответить. Кое-как собрал свою потенциальную наглость и тихо, на ухо, шепнул ей: «Разве это единственное средство стать мужчиной?» Она поняла и захохотала. Так и ты.
— Любил ты потрепаться.
— Неправда, я был очень скромным.
— Ну да.
— Никто ж не знает, каким я был наедине.
— Знают, разведка работала.
— Что, например?
— О, как ты любишь о себе слушать!
— Не скрываю: люблю комплименты.
— Грех на нас. Разбаловали мы тебя. Слишком много внимания уделяли.
— Эх вы, гады, — сказал я. — Если бы вы хоть что-нибудь понимали! Хоть что-нибудь! Когда состарюсь, — продолжал я через минуту и продолжал не просто Георгию, а скорее всего себе, — состарюсь и буду один…
— Если ты и захочешь, тебя не оставят.
— Нет, чувствую, останусь один. Буду сидеть в своей комнате у торшера, читать Пушкина и плакать, каким был хорошим в девятнадцать лет. В школе на меня до сих пор молятся: «Ушел один из самых примерных комсомольцев, общественник».
— А как же ты переменился?
— Бог его знает. Время, наверно, было другое.
— Ну ешь, ешь.
— Нет аппетита. Давай закурим.
Он принес и кинул мне пачку в руку, сам не закурил, доел котлеты, чавкал, без конца нарезал хлеб, потом грел еще кашу, мыл виноград, яблоки, выпил три стакана компота.
— А-ах, хорошо! — встал он, блаженно хлопнул себя по животу. И спустя пятнадцать минут закурил.
Я ни в чем его не осуждаю и только думаю, что мне, сколько бы я ни старался, сроду не жить так и не следить за собой.
— Теперь рассказывай, — присел он рядом. — Куда путь держишь?
Куда я держу путь! Легко ли сказать, куда я держу путь! Наверно, туда же, куда и все.
— Пойдем в город, — сказал я. — По дороге расскажу.
Но и по дороге я не испытываю желания делиться своими секретами. Да, в этом-то и горе мое: я перестал доверяться.
Я был в болгарском пиджачке и в скомканных брюках, не брит, тощ и понур. Георгий шел в белой рубашке, в желтых чешских босоножках и был спокоен. Он на три года старше меня и успел хлебнуть всякого, отслужил в армии. Мотаться без цели по свету уже его не заставишь. Он все пять лет заботился обо мне и за что-то любил меня. И все-таки мы не стали друзьями. Он не скучал без меня, я не скучал без него. Ему никогда не хотелось поговорить со мной в письмах. То же и мне. Крайне любопытный, он все же разведал обо мне, о той моей жизни, которая частично записана в дни грусти в разных блокнотах. Эту жизнь хорошо чувствовали женщины. Особенно Лерка. Как-то вот получалось, что с ней я не был рассеян и ветрен, жаловался, тосковал и любил ее очень всегда по-разному, в особо памятных местах, в особые дни: когда в одиночку бродили по роще, или сидели в сыром темном парке в декабре, или ехали последним трамваем, и она подсчитывала выручку, пела, перебивая шум пустого вагона…