— Баня, — сказал я, поравнявшись с угрюмым зданием. — Зайди, Георгий.
— Не издевайся.
— Зайди, я куплю тебе веник и мочалку. Зайди.
— Отстань, отстань.
— Старичок, мне хочется позвонить заведующему баней и доложить, что послезавтра в их помещении будут снимать двухсерийный цветной широкоформатный художественный фильм и администрация обязана приготовить несколько тысяч тазов и мочалок. И он приготовит!
— Охота тебе?
— А?
— Охота, говорю, трепаться!
— Я злой, старичок; злой, злой, ух злой! Надо быть злым. Надо. Я злой, злой, — говорил, говорил, говорил я, словно спьяну, — злому лучше. Да. Злому лучше. Так надо. Так легче, легче, старичок, да, я злой. И все. И кончен разговор. К черту мягкость, довольно!
— Да ты что?
— Дикцию отрабатываю. В фильме играть буду. Мой сценарий, моя постановка. Ха, Георгий! Представь: на ученической тетради малограмотной рукой написано объявление (с детства помню), а у нас это будет название: «Муж с женой мыца не разрешаеца!» Пригласим Сергея Филиппова.
— Кончай пошлить.
— Я тебе не рассказывал, как мы разыграли скандал в гарнизонной бане (напротив сквера, знаешь?)? Не рассказывал? Как мы забыли мочалку, вернулись и перепугали дирекцию? Судом припугнули.
— Рассказывал. Да мало ли вы сцен устраивали! И в бане, и в пожарную звонили, и объявляли по телефону конкурс на лучшую стенгазету среди водокачек.
— Правильно. А что делать с кретинами, Георгий, как с ними иначе?
— Одного дурака даже убедили, что есть должность директора Каспийского моря. Ты бы записывал. Издадут лет через сто.
— Не надо нам посмертной славы.
— Ты же все можешь.
— Ге-орги-ий! — стал я паясничать. — Я знаю, давно знаю, что я гений. Я Игорь Северянин, я почти Микеланджело, Шекспир и даже корреспондент нашей газеты Б. Я очень тонко разбираюсь в искусстве, и не раз профорги от науки советовали мне стать советским Белинским, у них есть связи, и они бы помогли. Но все это не то, дорогой. Я бы мог стать во главе какого-нибудь отдела, и меня бы уважали до тех пор, пока не скинули. Я был бы тогда твоим другом и не хотел бы лишний раз с тобой встретиться. Ты понимаешь, кем бы я был? А я хожу с тобой и треплюсь о банях. Георгий ты, Георгий. Куда идем-то?
— К парку.
Мы шли по центральной улице. Белые дужки неоновых фонарей терялись в листве. Прекрасна, приманчива эта улица по вечерам!
— Наши уже все разъехались?
— Кроме тех, — сказал Георгий, — кто и не собирался уезжать. От тебя избавились, — улыбнулся он, — а ты вернулся.
— Я вернулся на юг, а не в город.
— Не понравилось тебе дома?
— Дома хорошо. Дома все-таки мать, — сказал я и вспомнил ее с нежностью.
— Смотри! — толкнул Георгий. — Доцент идет. Подойдем поздороваемся!
Высокий доцент наш шел по правому краю с женой и через каждые шесть шагов подергивал головой. Жена была кривонога, суха и кокетлива, как девочка. Доцент славился изумительной осторожностью. Вот уже около двадцати лет он раскапывал в архивах бумажки, имевшие любое отношение к жизни и деятельности одного сомнительной честности писателя. Когда-то писатель заполнил анкету, составил справочку, отозвался открытым письмом на высаживание цветов, а спустя годы доцент опубликовал их в местной печати с восторженными толкованиями. Если бы осталось свидетельство, что в каком-то году писатель уступил в трамвае место старушке, то и об этом бы поведал теперь гибкий гениальный доцент. «Ой! — вскрикивал он на практических занятиях в сложные минуты. — Ой, вы, пожалуйста, обдуманней выражайтесь! Я каждую минуту сижу и думаю: вот сейчас встанет и ляпнет, встанет и ляпнет! Я вам поставлю зачет, Шуваев, — обращался он ко мне, — только, ради бога, не распространяйтесь на моих занятиях. Зачем вам это нужно?»
— Подойдем?
— Ты что? — вспылил я.
— Он вообще-то добрячий мужик. Вне работы он отличный.
— Коне-ечно! Еще бы!
Доцент нас заметил и опустил глаза. Георгий тайком от меня ждал его взгляда, и, когда я подумал, что он бы незаметно ответил доценту кивком головы, меня неприятно передернуло. Что стало с людьми! Даже хорошие, в общем-то честные люди научились выгадывать и жить вопреки своей совести.
— Гена, — сказал Георгий, — ты тоже иногда перегибаешь палку. Нельзя же так.
Я промолчал.
Мы подошли в конец улицы. Впереди чернели ворота больницы, справа спадала дорога к затону и протоке. Оттуда по казачьему шляху уезжал в старину на Темрюк молодой Пушкин. И кажется, ему было тогда столько же, сколько теперь мне. Ну, чуть больше, чуть меньше — неважно.