— Хорошо стучат колеса, — сказал я слабым голосом.
— Что?
— Стук, говорю, долгий.
— А, да. Мне во дворе шум надоел.
Официантка принесла бутылку «Тамани».
— Пива нет.
Георгий налил до краев, мы чокнулись, не поднимая глаз. Неинтересно стало. Я сам нарвался на откровенность, на минутное признание и пожалел. Зачем что-то доказывать?
Шум товарняка оборвался, из глубины парка донеслась музыка. Исполняли Первый концерт Брамса, и сердце защемило. Георгий подлил себе еще, выпил, крякнул и потянулся.
— Тоска такая зверская, — сказал он, зевая. — Не придумаешь, чем ее развеять. Денег нет — как мы перебьемся первое время в ауле? Зарплата в конце месяца.
Я вдруг проникся к нему спокойной, облегчающей ненавистью. Я ненавидел его полное тело, его отрыжку, его спокойствие, прошлую жизнь и слова — зачем он произнес их? Не от тоски произнес, а как бы сочувствуя мне, как бы показывая, что и ему, мол, не сладко. Ненависть возникла так внезапно, что мне даже стыдно стало: что это я? отчего? В чем он передо мной провинился? Он добрый, подумал я тут же, нормальный человек, немножко рад нашей встрече, угощает, пустит к себе ночевать, покривится, но даст взаймы денег, придет на мою свадьбу с подарком (если я его позову), и беда ли, если он не тонок и я не соберусь ему сказать о себе всего даже сейчас, когда впору сказать и поплакать.
— Геныч, — что-то сообразил он и трогательно наклонился ко мне. — Ты не заболел? Или это от вина?
— Нет, ничего, — сказал я и почувствовал себя перед ним виноватым. Но не только виноватым. Уже совсем в одиночестве сидел я, и так горько стало, что я отвернулся. — Наливай!
— Обидно за тебя, Геныч, — сказал Георгий, когда мы по-доброму чокнулись и выпили. — Пропадет в тебе все. Засучивай рукава, бей в одну точку, если хочешь стать на ноги. Прозубоскалишь, и никто не узнает, что шевелилось в твоей душе.
— Никому я не нужен такой.
— Сам, сам виноват.
— Слушай! Не говори мне этого. Я не пижон все-таки.
— Тише ты.
— Боишься, что нас слышат? Плевать! — вскрикнул я и стукнул ладонью по гладкому столу.
Ему стало стыдно. Я опять пожалел его и сказал что-то веселое.
— Ну что ты, в самом деле, — помолчав, начал Георгий. — Надо же жить как-то, кормить семью, создавать очаг.
— Боюсь очага. В очаге потонет все. Жить будешь с оглядкой на него. Я все больше поражаюсь: как мало, оказывается, надо человеку для счастья. Достанется ему в очереди свежая рыба — счастлив. Вступил в жилищный кооператив — счастье, съездил в отпуск на юг — вообще будто в Италии побывал. Муж ради семьи не заступился за честного человека и тем сберег свое место — жена счастлива! Ужас!
— Ну и что ты предлагаешь?
— О-о, да ничего я не предлагаю! — схватился я за голову и зажмурил глаза, побыл в темноте. — От меня ничего не зависит. И вообще давай лучше выпьем. Зря мы начали об этом.
— Выпьем, — потянулся он ко мне со стаканом и ласково посмотрел мне в глаза. — И засучивай рукава, бей в одну точку. Трезвей будь. А так что ж весь век: стихи, женщины, золото увядания, «клен ты мой опавший, клен заледенелый…».
— Какая жизнь — такой пусть будет песня, — сказал я чужими словами.
— И чего ты хочешь — не понимаю.
— Хочу, чтоб мы хоть чуть-чуть понимали друг друга. Д у ш о й понимали. Ага, душой, ясно? И не мы с тобой просто. Все мы. Хоть настолько, — показал я на мизинце.
— Тебя же понимали наши девчата, — зло оправдался он.
— Да потому, что у них сердца больше, дорогой мой.. Они, если слов не поймут, интонацию уловят. Ого! Слова научились складывать. А интонация выдает с головой. Я эту интонацию слышу, когда ее… почти не слышно.
— Гениальный афоризм, — сказал Георгий. — Надо запомнить.
— Запомни, — с ненавистью сказал я, потому что он опять не уловил моей интонации и слово «гениально» произнес, как актер музкомедии.
Помолчали. Долго-долго молчали.
— Ты в аул едешь? — спросил я.
— В аул.
— Там где-то Лермонтов служил.
— Разве?
— Кавказ, — сказал я. — Кавказ подо мною, — повторил я и вспомнил самые дорогие строчки о чужих днях в этом краю.
Вспомнил и мгновенно расстроился, почувствовал какую-то тягу к странствию по Кавказу. Ты живешь далеко-далеко, среди гор и стройных восточных людей, никто уже тебя не помнит на той земле, где ты бегал пять лет, не догадываются, какие волнения согревают тебя. Поехать мне, что ли? И я увидел дорогу, и появилось желание крикнуть Георгию: «Все! Еду с тобой!» Но я сдержался, потому что слова были бы беднее чувства и до Георгия бы не дошли. Нет, решил я, пусть он отправляется с женой, с любушкой своей, а я, если отчаюсь, поеду один. В соседстве с ними будет не так хорошо. Если поеду, то поеду один. И я так внутренне проникся сосредоточенным счастьем, что никакая ласка в глазах Георгия не заставила бы меня согласиться на совместное путешествие.