— Скажи, как ты скучал. Поподробней.
— Однажды по речке поплыл, — начал я и вспомнил тот день, утро. Мать надавала мне всякого пропитания, день выдался ясный, на палубе сидели деревенские, плыли домой. — Воскресенье, народу…
— Тебе попались хорошенькие девочки? Такие вольные, разудалые?
— Старухи. Про снох говорили.
— Не повезло тебе.
— Будешь слушать?
— Я слушаю.
Река у нас там широкая, никак не сравнить ее с сухими узкими речками юга. Город со своими товарными причалами, с бревнами и песчаными горками на берегу, с заводами и окраинами тянется долго, пристани случаются часто, но дальше, за пионерскими лагерями и домами отдыха, уже не окинуть глазом родные мне просторы. В сдержанном созерцании любимых с детства мест сказывалось уже мое прошлое, мои поездки и моя то длительная, то мимолетная жизнь в разных краях. Я глядел на землю, на кусты и сторожки и невольно припоминал другое, не мог уже расстаться с тем временем, с теми уголками, где я был помоложе, непосредственней и на что-то надеялся.
— У нас там хорошо, — сказал я Лерке. — Широко, сто километров — и тайга.
— Ты не хотел остаться?
— Сколько раз. Но понимаешь… Я немножко ненормальный. Я вечно куда-то рвусь и заранее воображаю свою жизнь там, в тридевятом царстве. И воображение у меня сильнее жизни. Приеду — а там вдруг скучно или просто непокойно. Начинаю вспоминать оставленное. Да как вспоминать! Со вздохами. Вдруг оставленное станет дороже, чем было. Снялся и поехал. И опять, пока едешь, в душе разлив, музыка, ждешь чуда. А чудо-то лишь в сердце бывает. Поживешь, поживешь — вспоминаешь уже прежнее, откуда сорвался, где с ума сходил, и в воспоминании оно кажется прекрасным, и жалко уже его, и себя жалко, кажется — ну чего томился, дурак, чего надо было идиоту? А подумать хорошо — это только в воспоминании так сладко, это не местами дорожишь, а своими предчувствиями и снами: на самом деле была и есть всюду жизнь, как у всех, суетная, будничная. Бежишь от мест и только от себя убежать не можешь. А самое страшное, что снова и снова впадаешь в это состояние. Как бы ни взрослел, ни умнел. Ни раскаивался.
— Чудо ты, — ласково сказала она.
— Гороховое, да?
— Не знаю. Ну дальше что было?
…Катер был, река была, вечер, пристань. Тихо, одиноко, как в старине, когда ее представляешь. Кого-то встречали. Да, девочка встречала маму с покупками, я шел сзади всех, как будто я тоже вернулся домой, и, когда люди пошли в гору к себе, к домам, я, отставая, озираясь и фотографируя, не спеша поднимался за ними. Сначала они двигались тесно, один за другим, потом, ближе к деревне, кое-кто отделился, свернул, и уже на взгорке растекались мои попутчики в разные стороны. Деревня была старинная, давным-давно проезжал ее Чехов по пути на Сахалин. С какой-то приятной тоской стал я взирать на окна, на двери, на тесаные бревна у заборов, на сельпо с прелым крыльцом. Мне нравятся первые впечатления, я млею и кружусь вокруг мест, как поэт, и строчки чисто русской протяжности просятся в блокнот, я любуюсь и люблю тогда все и всех. Всегда что-то пропадает в привычном, становится похожим на ежедневную жизнь. Наверное, есть в этом доля какой-то мудрости, и если не мудрости, то человеческой грусти. Вот и Лерку я стараюсь помнить по первым минутам и первым дням.
— Не молчи, — сказала она. — Только не молчи.
— Приплыл, — продолжал я, — подался в деревню. Старая деревня, тихая. Пыль на улицах, заборы высокие. Ты не была за Уралом, не знаешь.
— Ты же меня не берешь.
В каждом дворе что-нибудь делалось. Встречали из стада коров, привязывали и доили, кололи дрова, чинили двери, сгружали бревна, ссыпали в погреб морковку. Можно остаться на ночь, на день, на неделю, на месяц даже, но вытерпел бы я здесь годы? Наверно, нет. Наверно, растревожил бы меня город — кинотеатры, киоски с иностранными журналами, хоть и пустые, но высокие разговоры, шум, толкотня… Так что же я чуть не плачу, услышав, как скрипит колодезный ворот, что же я падаю на траву и дышу, дышу у земли прохладным воздухом, прижимаюсь всем телом?
На прощанье я еще раз обошел деревню и в одной из оград приглядел молодую женщину. Застыл как вкопанный. Она несла в тазу белье после стирки, протянула веревку, стала развешивать. В эту минуту подъехал на мотоцикле парень, не слезая, окликнул ее. Радостно смутившись, она поставила таз на крыльцо, выбежала к нему, пошепталась и вскочила в комнату. В окно я видел, как она скинула старенькое платье, метнулась в горницу и минут через десять вышла, замкнула дверь, так и не развесив белье, села на заднее сиденье, и они поехали в сторону реки, через поле, далеко в лес. Я стоял колыхаясь. Как часто бывало со мной в разлуке, я мгновенно вспомнил свою Лерку, ее тайные привычки, захотел представить, где она сейчас, с кем, и стал писать ей в уме письмо, которое я бы не отправил назавтра, потому что в каждом слове я был нежнее женщины и стыдновато потом за себя. И это странно для меня — стыдиться своих лучших чувств, странно тем более, что вообще-то я очень ценю откровенность, нервные тайно-щемящие интонации в душе человека, когда легко признаться. Но мы молчим и скрываем, и почему-то нам стыдно.