Помню, она повела меня на третий этаж. «Сволочь, — проклинал я доцента. — Какая сволочь!»
Аудитория была свободна. Мы открыли окна. Сквер облетел, высох и стал прозрачен. Наискосок, на старой Пушкинской улице, где недавно мчались на тачанках киноактеры, выпивали за киоском рабочие, разложив на бочках белые свертки с таранкой. Изредка ползли за ветвями акаций трамваи. Раздался звонок с лекции, она спустилась на вешалку и принесла два пальто. Все еще готовясь репетировать, я задвинул ножку стула в дверную ручку и стал у окна. Голоса в коридоре замолчали, время летело. Смеркалось, полил дождь. Я раскрыл текст пьесы и подошел к ней, сказал, о пьесе нимало не думая:
— С чего мы начнем?
Она стояла нежная, чуткая, готовая понимать меня всю жизнь. Небольшие близорукие глаза признавались, выдавали ее невольно.
— У тебя плечо в извести, — сказала она, касаясь рукой.
И репетиция не состоялась.
…На вид она совсем уже женщина, хотя не полна, не солидна, и все же чуть-чуть не та, как в былое время.
— Может быть, присядем где-нибудь? Ты не против посидеть со мной?
— Не против… — сказала она значительно.
На открытой веранде мы выбрали столик, тот самый, за которым двадцать дней назад сидели с Георгием, слушая, как стучат колеса товарных составов.
Я глядел на нее. Я глядел на ее глаза, белые волосы, на татарские скулы. Она была русская, но в ласковые минуты я называл ее татаркой. Она смущалась.
— Ты знаешь, — сказала она, закуривая, — умер Волынский.
— Да ты что?!
— Приехал из Москвы, выходит его книга в двух томах. На защите сказал кто-то из академиков: каждая глава диссертации могла быть докторской. Такой веселый был, собирался в Новгород. В последний день я встретила его возле книжного, покупал новый том летописного свода. Смеялся, приглашал меня домой. А вечером успел только крикнуть жене и умер. Сердце.
Губы ее скривились, и глаза сверкали слезой. Она стала мне дорога. Чувство несчастья и грусти мгновенно сближало меня с людьми. Я готов был поцеловать ее, сжать ей руку и приклонить к себе. Я опять понял, что легких отношений с женщинами у меня не было и не будет. Всегда остается в сердце очажок, который ничем не залечишь. Она очень любила профессора. Любила как-то в стороне, молча, как ученица.
— Столько народу было, — продолжала она. — Цветов…
«И аще кто умряше, творяху тризну над ним». Умер Волынский. Еще одного русского приняла в свои покои сырая земля. Положили его в зале на возвышении, постояли и торопливо провезли по городу к кладбищу, засыпали и разошлись. Смерть. Двадцатый век. А в те стародавние времена, о которых он говорил без бумажек, обмыли бы его простые бабы в курной избе, завесили стекла и зеркала полотенцами, и самая кровная подруга его, лада, или мать завыла бы русским песенным плачем и после долго билась бы в рыданиях над свежим холмом на погосте. Умер Волынский. Я похоронил бы его в широкой долине возле белой дороги, я бы созвал слепых музыкантов и побирушек, чтоб помянули его и пропели ему последнюю песню на дальнюю дорогу. Русский он был человек. Жалко. Жалко, когда умирают такие люди.
— Умирают наши любимцы, — сказал я. — И всегда они умирают раньше идиотов. Ну за что так бог к нам? А, Галь?
— Не знаю.
Галина вынула из сумочки сигареты и угостила меня. Мы молча дымили. Долго, очень долго молчали.
— Чем ты занимаешься?
— Инспектирую школы, — сказала она.
— Грызешься?
— Много не нагрызешься. Стараюсь вести себя независимо. Тяжело.
— Надо давить их.
— Они держатся друг за друга. Это вы грызетесь в одиночку, а они сжились и блаженствуют.
— Кипеть им в аду.
— Они не думают о загробном царстве. Они ловят день. Хорошо — и ладно.
— Ни стыда, ни совести.
Чтобы не расстраиваться, я перевел разговор на простое.
— Дочь твоя большая?
— Какая дочь?
— Кто-то говорил, что у тебя дочь.
— Ты все перепутал. У тебя, наверно, дочь.
— Я не женат.
— Знаю. Я все о тебе знаю.
— Лестно.
— И у тебя никого нет?
— Никого нет.
— А тут про тебя такое говорят. И все почему-то считают нужным доложить мне.
— Почему эта свора так не любит меня?
— Они просто завидуют. И плохо знают тебя.
— Поверишь, я их никого видеть не могу.
— Не говори, я чувствую.
— Еще чувствуешь?
— Что ж ты хочешь… Изучила.
И лицо ее погрустнело. Очень редко она умела вести себя легко и свободно. Обычно она молчала. Раньше она пыталась поговорить со мной о самом откровенном, но я устранялся. Она приходила ко мне в общежитие, садилась и листала книгу. Чужое присутствие терзало ее сердце, ей было стыдно перед ребятами, потому что она сама приходила ко мне и о ней думали плохо. В те дни я встретил на танцах Лерку.