— Перепутал, ой, все перепутал! Мы с тобой не были на море.
— Ах да. Прости. Хм… Забыл.
— Вот-вот, — укорила она меня. — Есть что вспомнить.
— Ну что ты, Галя. Был моложе, дурнее. Всегда был дурной. Хорош никогда не был, но молод был. Меня только Волынский любил, больше никто.
— Ты от всего был в стороне. И все равно тебя любили. За что?
— Наверно, никому не сделал зла. Ни у кого не урвал кусок хлеба.
— Да нет… но любили.
— А виноватым чувствую себя только перед Волынским. Я прилетел на экзамен, ни черта не выучил, первый вопрос еще кое-как, а на второй, о подготовке реформы об отмене крепостного права, ну ни в зуб ногой, как говорит один малый, ни в рыло лаптем! Покаялся. Он сморщился: «А, говорит, идите, три!» И глаз не поднял! Обиделся.
— Он был изумительный.
— Как он сидел на стуле, помнишь? Грузный, седой. Глаза синие, пиджак распирался большим животом. «Послушайте мене, аще не всего приимете, то половину». Сейчас еще, еще вспомню. «Очима восплачутся о мне, а сердцем возсмеют ми ся».
— Кому Переславль, а мне гореславль.
— Да. Но во-от, вот. «Не воззри на внешняя моя, но вонми внутренняя моя».
— С каким чувством ты это говоришь!
— Так приходится, — сказал я.
— Лаборантка рассказывала, как он, чтобы выверить, могли или не могли сойтись русские полки в бою в таком-то месте в такой-то день и час, ходил пешком по рассчитанному маршруту, соблюдая все детали похода. Несколько раз. И доказал: сошлись и победили. Фанатик был.
— А эти, бесхребетные, как вели себя на похоронах?
— «Прощай, наш дорогой друг, ты всегда будешь в наших сердцах». У-у!
Она закурила.
— Кури и ты, — подала она мне сигареты. — Мне нравится, когда ты куришь.
— Ну да?
— С чувством.
— Скажи, как мы сдали! Сидим, и разговор такой, будто после того прожили целую жизнь. Ты ни о чем не жалеешь?
— Именно?
— Ну… — неопределенно взмахнул я рукой.
— Я тебе уже говорила.
— Ах, прости. Я все забываю, что ты уже не одна. Любишь его?
— Л-люблю.
— Эх, прошли все концертные бригады, колхозы! Прощайте же, прощайте же, помнишь?
— Угу.
В одно февральское утро мы выехали на автобусе в деревню. За городом лежали черные поля, снег так и не упал в ту зиму, а дожди лили с самой осени. По пути, в хуторской столовой, ребята перехватили по стаканчику сухого вина, оживились, и долгое время с завыванием неслась с заднего сиденья декламация студента, не прощавшего мне соседства с Галиной: «Прощайте же, прощайте же, наш путь предельно чист…» Это был гнуснейший прислужник, хилый, двуличный и несчастный в отношениях с женщинами. С Галиной они были друзьями детства, и он, я чувствовал, из зависти и от сознания приснившегося ему превосходства надо мной ежедневно убеждал ее, что она выбрала не того человека, который ей нужен. Она сидела со мной, и ей было приятно давить на мое плечо и ставить свои ноги поближе к моим. И я уже не соображал, что же мне делать. Она сама напросилась в деревню, хотя не пела и не читала стихов. Я знал, что и в холодном клубе за сценой, и в чайной, и на танцах, когда я, разомлев от деревни, начну мечтать и беситься, она будет печально призывать меня взглядами и обижаться, если отвернусь. А после танцев где-нибудь за клубом я не удержусь и прижму ее и поцелую. В городе в это время будет засыпать Лерка. И ничего ей никогда не узнать, и будет она думать, что все хорошо, я снова вернулся и мы вместе, что канул уже тот неудачный проклятый вечер Нового года, когда она прошла по моему пригласительному билету, такая нарядная и красивая, и искала меня везде, по всем этажам, как и Галина, которая тоже пришла как бы со мной, и, наконец, обе они увидели меня бледного и влюбленного в наглую армянку с иностранного факультета. В три часа ночи я стоял под редеющим от фонарей небом у подъезда, института, без шляпы и пальто, один, совсем один, и не было уже ни той, ни другой, ни третьей. Лерка исчезла сразу же, как только увидела меня. Галина сначала стыдила, уговаривала и терпела, потом повернулась и ушла. Армянка же уволоклась с кем-то, с издевкой погладив меня по голове, когда я приставал проводить ее: «Ну, ну, мальчик, не суетись. Твое время еще наступит». Лерка три дня лежала в постели, долго не открывала и потом уж, помирившись, часто говорила мне: «Вспомни, как ты меня обидел тогда? И как это я простила тебе — удивляюсь. Ведь раньше, до тебя, я мальчикам не прощала малейшей ошибки, не то что такого. Они и прикоснуться ко мне боялись. А с тобой в первый вечер. И что я в тебе нашла?» И про деревню она так ничего и не узнала. Мы вернулись с концерта, и в городе Галина, выходя из автобуса, требовательно ждала, чтобы я ее проводил, высказывала уже полное право на меня, на мое время. И еще десять дней я прятался от Лерки в переулках, держа под руку Галину, трогая и целуя меховой воротник ее прямо-таки боярской шубки. Потом надоело.