Выбрать главу

«На первый случай, — подумал я, забираясь с кистью на стол, — мы перебьемся в моей комнате, побелим, кое-что купим. Много ли нам надо? Хорошо, что она где-то бродит, побелим, и я деликатно выпровожу проводницу в кино или в гости, и Лерка застанет меня одного».

— Я бы сама, — остановила меня проводница. — Дай-ка.

— Я только потолок, вы не достанете.

— Выпачкаешься.

— Я сниму рубашку. Хочу ж вас задобрить.

— Я и так добрая.

— Жизнь моя-а, лю-бо-овь моя-а! — дурашливо заорал я во всю мочь.

— Веселый ты человек, — похвалила проводница. — Как посмотришь — легко с тобой, пока ты не куражишься.

— Может, и не легко, но думаю, что интересно.

— Так ты, значит, наездился уже? — подняла она вверх голову. — Или еще поедешь? Мы тебя частенько вспоминали. Как вечер, так и вспомним. Сейчас бы, говорим, пришел, что-нибудь наплел, посмеялись бы.

Неприятно мне бывает, когда так говорят обо мне. Меня и в институте это обижало. Тот же Георгий всегда ждал от меня каких-то хохм, штучек и ни разу не догадывался, что наедине, забившись в комнате или на затоне, я был грустен и несчастен. Как часто первое случайное впечатление прочно застревает в нас, и мы уже не можем избавиться от него, боимся лишний раз вглядеться в человека, боимся подумать серьезно — лень, некогда, всегда отвлекает свое и только свое. Для проводницы я так и останусь пассажиром скорого поезда. Я ее не судил, нет, но все же…

Стены она белила сама. Я сидел на пороге. Она вдруг тихо запела, и я сперва про себя, а потом уверенней и громче подтянул вторым голосом. И мы распелись за работой, кончали одну и начинали новую, увлекаясь и пренебрегая соседями, которые могли слышать нас. Уже к вечеру она рассказала мне историю, которая меня потрясла. Она невзначай обмолвилась о своем родном приморском городишке, где на окраине жила она после войны, имела мужа и краше этого местечка, лучше своей судьбы ничего не искала и ни о чем не загадывала. Но женщине мешает на свете только женщина.

Очень долго и подробно рассказывала она о жизни с мужем, о счастье своем до поры, до времени. Потом…

— Потом и случилось, — сказала она и полезла на стол. И замолчала, словно забыла, что я жду.

— Ну и как же было?

— Разбили нас. За старым базаром жила одна незамужняя. — Она окунула кисть в известку, отряхнула и потихоньку водила ею по стене. — Красивая. У нас каждое лето курортников наезжало, были прямо писаные, а такой, как Анька (Анькой ее звали), такой и не помню. Не скажу точно, как у нее получилось: доброй ли волей или еще как, но, когда немцы у нас стояли, она якобы погуливала с офицерами. Может, и придумали языки, я не видела, но факт тот, что хорошим не кончилось, ясно: прижила дочь. Родила, а тут и наши успели, армия наша. Немцев кого побили, кто удрал, а она — куда ж ей, к кому? — она и осталась с немецким ребенком где и была. Таскали ее кругом, допрашивали… Нет, отпустили, на базаре контролером работала. Никто с ней не разговаривал, на гулянках ей волосы рвали, да не за немцев, а мужиков отбивала, красивая ж. Подай мне синьки, что-то цвет не нравится, жидко.

Я принес синьку.

— И что бы ты думал! — воскликнула-она. — Спутался мой с ней. Сначала, видно, тайком, «в город пошел», а сам — туда. Я и не думала, бог спаси, мы жили хорошо. А потом что ж: потом и в открытую прямо! Стал у меня развода просить. Я и к прокурору, туда-сюда, люди вступились, давай срамить, угрожать, стекла ей били сколько раз, фашисткой обзывали. И его не узнать! Сдурел: «Люблю, говорит, мало что у нее там в войну было, я у ее ног не стоял, бабы ж вечно набрешут». Я к ней целый месяц ходила, подкараулю, как его нет, и бегу, плачусь, отговариваю. Сколько я тогда переплакала! Меня люди научили: землю, говорят, собери, когда собаки грызутся, заверни в тряпочку и посыпь им в постель или воду у старухи наговори, нашепчи и дай ему выпить. Все перепробовала, разными путями старалась. Ничего не помогает. Исхудала, страшная, приду к ней, и обидно и стыдно перед ней: ее ничто не берет, стоит руки в боки, гладкая, глаза черные. «Хотела, говорит, отбить и отбила. У меня, говорит, может, последнее, что в жизни осталось, — он».

Она заплакала. Я молчал. Очень неловко и стыдно молчать в таких случаях, будто в чужом горе виноват только ты. Но и пробормотать утешительное (мол, да, какие сволочи!) я не мог, потому что в тех людях, которых она не забыла и не забудет, таилась своя сложная жизнь, и не оценить ее одним словом.