— Как сказка, — сказал я.
— Какая сказка! С нашим инвалидом было.
— Похоже на устное народное творчество, — сказал я.
Устное народное творчество, шел и повторял я, устное народное творчество с элементами настоящей правды. Я шел и мысленно повторял весь рассказ. Вот что бы я хотел сейчас записать. Но я не записал, надеясь, что и без того никогда не забуду.
Мать уже расторговалась, подсчитывала деньги. Я пристыженно встал возле нее.
— Подождите, я сдам весы.
Я подождал, потом взялся за тележку и покатил ее к воротам. Мать вышла из базарной конторы, напуская на большие (Леркины) глаза косынку.
— Где же Лера? — спросил я.
— Что ж у вас там получилось?.. — Мать посмотрела на меня с сочувствием. — То хорошо, хорошо, а тут вдруг…
Самое трудное для меня — объяснять свое поведение простым людям. Своей матери и вот теперь Леркиной. Перед будничными заботами у них всегда святые обязанности. Тяжело? Невыносимо? Но какая бы беда ни напала, надо рано вставать, топить печь, отправляться в поле или на огород, высаживать и окучивать картошку, обстирывать семью, беречь деньги и выбиваться из трудностей без стонов. Ничего не дается даром, ничего не выплачешь сложа руки.
Мне всегда стыдно перед ними, простыми людьми. И печаль-то в том, что есть и во мне правда, доля правды, полной нет, я знаю, но до-оля!
— Уехала она к сестре, — сказала мать. — Побыла у меня четыре дня и уехала.
— Зачем?
— Сестра как раз письмо прислала. Что же ей со мной: она плачет, я плачу. Я ее ругаю, она обижается: ничего ты не понимаешь. Она так переживала. Приехала, день-два, уже не сидится ей, чего-то не хватает, не признается, а я-то — мать, вижу. Заплакала. «Мама, говорит, если б ты знала…»
Пока я далеко, пока не вижу лиц, и не слышу слов, и воображаю на свой лад, все ничего. Но этот голос рядом, эти слова…
— Скажите мне адрес сестры.
— Ой, — испугалась мать, — вы уж теперь не троньте ее, раз так вышло. Опять получится и ни туда и ни сюда.
— Вы что-то скрываете. Зачем она уехала к сестре?
— Замуж собирается, — сказала мать не сразу.
Лерка собирается замуж! Живу на этом свете, читаю о разводах в газете и сейчас не могу представить, как же она сможет жить без меня, без наших тайм, с другими тайнами? — Дайте мне адрес!
— Вы только хуже наделаете.
— Поймите, — сказал я решительно, — ничто не поможет, если она сама не захочет.
— Ох… Вы такой, что собьете ее опять.
— Насильно — это не жизнь.
— Тоже правильно.
По глазам матери я видел, что меня давно ждали в их доме. Еще месяц назад. В нашем возрасте за месяц может случиться такое, чего не воротишь за целую жизнь.
Мать все-таки дала мне адрес.
— Смотрите же, — сказала она. — Я вам тогда не прощу.
Я поблагодарил, наобещал и пошел на вокзал. От сигарет голова болела, ноги еле носили. По улице шли девчата, оборачивались, прыскали. На втором этаже многоквартирного дома вовсю заливался приемник. Его подкрутили, и послышалась знакомая музыка. Исполняли Гершвина. «Пускай то будет май, пускай зима, пусть только сердце ждет, и он придет». И что-то еще, еще, слов я не разобрал. Она любила эту арию из негритянской оперы. Я прошел мимо, даже не вздрогнув. За какие-то сутки я перегорел, и в сердце ничего не было острого. И к Лерке хотелось уже не так, как в поезде.
Не вернуться ли?
Через час я купил билет, вышел на перрон и с досадой смотрел, как медленно приближается поезд издалека. В эти часы душа у меня онемела.
Прицепили наш вагон.
Дернулась стрелка на часах, засвистел начальник поезда.
Поехали дальше. Что будет, то и будет.
5
«Ну и пусть, — говорил я себе, уходя от Лерки и закуривая. — Ну и пусть будет так. Пусть. Во всем надо винить только себя. Наступило время принять наказание. Пусть жизнь никогда больше не сводит нас, ведь где-то же существует еще кто-то, и, может быть, она — моя».
Она сама открыла мне дверь. Было раннее теплое утро, и я удивляюсь, почему я не подумал, что еще рано и могут спать. Она показалась в халате, в том же китайском, который носила на юге, когда прибиралась по дому. Волосы ее были еще не уложены, лицо усталое и грустное. Только глаза остались так же прозрачны и хороши. Я вспомнил глаза ее матери.
Она не охнула, не вскрикнула, не обрадовалась. Не ждал и я уже, что она впустит меня и прижмется, по-обычному ничего не скажет, лишь долго-долго будет стоять возле меня. Прошло ведь три недели, и жизнь наша стала трудней. Между нами был порог. Помедлив, она пригласила меня. Я вошел уже не с шуточкой, как прежде, не притворно-насмешливый и уверенный, не улыбчиво-виноватый, как после ссор, а сдержанно и скромно стал посреди комнаты.