В декабре я притащил в свою комнату стул, переложил печку и брал у соседа столяра стружку, топил и сидел, подставляя лицо горячему дыханию огня. Частенько ломался движок детдомовской электростанции, и мне даже лучше было коротать время без света, ждать стука старика столяра: «Васильич, иди покурим…»
— Да я только что курил…
— Ну еще по одной. Оно не во вред, если за компанию.
— А где ваша старушка?
— Да она ж не курит! Это анекдот есть такой. Собрались двое, один спрашивает: «Чего ж ты жену не привел?» — «Да она ж, говорит, не курит!»
Мы сидим с ним на скамеечке, которую он смастерил ради меня, толкуем. Бабы давно загнали гусей, затворили воротца, давно улеглись дети, над крышами прояснились звезды, а мы сидим с ним, как два пожилых человека, толкуем о последних событиях, опять надеемся, произносим слова, жившие тогда на устах каждого. Осень никак не заканчивалась, не бросала нас, и не верилось, что уже декабрь, что где-то снег и перемена жизни! Уже мало было ждать Нового года, а у нас держались тепло и сушь. Старик, кажется, понимал меня, подозревал во мне скрытую грусть и очень любил делиться впечатлениями от книг, которые читает ему бабка на ночь.
— Вот прочитала она мне, Васильич, рассказ. Шут его разберет. Пишет, пишет, довел до самого интересного и бросает. Мужик бабу похоронил, распродался — и в город. Жить значит. И не прописал, как он: доехал или нет, пошел в ресторан или куда — кончил и все как топором обрубил.
— Но ведь, наверно, дальше просто неинтересно было бы. Он, наверное, все уже сказал о нем.
— Сказал, как в деревне жил. А в городе? Доехал или нет, чем дело кончилось?
Пожалуй, я смог бы ему растолковать, почему обрываются рассказы и повести и почему нет нужды продолжать их. Но он бы никак не успокоился на этом и, значит, не согласился со мной. Понятно его желание узнать о жизни героя, как понятны его тревоги о дочери, отбывшей в Ростов с новым мужем. Но все можно представить заранее. Это так легко, если знаешь человека. И почти никогда не ошибешься, ну раз из десяти. И наверное, меня можно представить хоть чуть-чуть, в общем, хоть немножко. Только трудно это будет для моих товарищей. Им трудно.
Представить меня в школе с ребятами, в лесу, когда я один, когда я думаю о прошлом. Представить меня в комнате с пустыми стенами за письмами Пушкина.
Представьте воскресенье, десять километров пути в районный центр, телеги, машины возле базара, очередь за пивом возле столовой, молодые смеющиеся лица женщин и вечер, темную дорогу среди пологих холмов, мои мечты, мои старания не потеряться. Иду, иду и иду — и наконец вижу в голых ветках дубов белые очертания наших строений, черепичную крышу своего дома и мастерскую столяра. Тишина, свежесть, одинокость. Я закуриваю, оглядываюсь на желтые окошки и думаю, думаю. Думаю и на что-то надеюсь…
1966
НА ДОЛГУЮ ПАМЯТЬ
Июнь 195… г.
Дорогая Парасковья Григоровна, ты на меня обижаешься, почему я писем не пишу, не поделюсь лишний раз своей жизнью. Оно, милая Паша, то некогда, днем в хозяйстве, и затем ленивая письма писать, постарела, как вечер, так спать, а днем время нет.
Жене в мае сполнилось 18 лет, такой большой стал да умница, выше росту, как был дядя Ваня, такой бравой, вот бы как папа его встал да посмотрел, то радости сколько б было. Он любил его маленького, мечтал выучить, чтоб из всей нашей родни хоть один был ученый, не то что мы, расписуемся как курица лапой. Все соседи завидуют: Физа, какой у тебя сын умница. Я не могу представить, как я его буду провожать Нигде дальше Кривощековой не был, собираеца уезжать учиться в Москву или где-то поблизости, а я теперь уже думаю, он у меня как гость… ведь ты, Паша, сама подумай, как время быстро летит, я его столько лет без отца растила, а теперь он у меня вылетит как птичка из гнездышка, ума не приложу, как я без него останусь, у меня уже сердце болит об нем, только я виду не подаю… Вот как детей жалко, они маленькие, а как подрастут… Да хоть бы уж не забыл мать, в детстве, бывало, говорил: «Я маму любить буду, никогда не женюсь», ну время покажет…