— Женя, Женя!
Май 196… г.
Письмо твое давно получила, но отписать не пришлось, а тут немного приболела, провалялась неделю, со здоровьем у меня стало хуже, ну сейчас все прошло, береглась, никуда не выходила. Ты просишь, чтобы я почаще писала о себе, по-моему, я ничего не таю, сынок… Тепла не видно, на огороде ничего не растет. Хожу по очередям и тому подобное, и так день за днем летит не видя, сама все мечтаю, скорей бы заканчивал учиться. У нас ничего не стало по магазинам, потому что частникам запретили держать скотину. Все в заботе, в работе, так время идет в канители…
Ты спрашиваешь, в чем хожу. Тоже хотела купить хоть немудрящее пальто, надоело в фуфайке ходить. Ну с деньгами скуповато, купила заместо пальто плюшевую жакетку. Не вздумай, сынок, поехать куда, привыкнешь разъезжать, как наш Никита, этот везде побывал с подарками. Ты уже не маленький, тебя учить нечего. Рассчитываю на тебя тут, что ты помнишь нашу жизнь и ведешь себя сознательно, не надо, чтоб тебе казалось, как товарищу твоему, что у нас в газетах пишет: как ни напишет, то все у него гладко да хорошо, куда с добром. Привыкай, милый сынок, ценить тех, кто тебя поит и кормит, а то что ж, некрасиво получится: мама бьется, бьется, а ты позабудешь. Грех забывать, что нам досталось. Это пускай пузатые забывают, им чо, их дело такое, побыл, и нету. Чувствую, приворожил тебя там кто-то, не девушка ли какая нечистая, не считаешь нужным сознаца перед матерью. Я уже все передумала, сны плохие вижу. Еще раз заклинаю тебя, сынок, не поддаваться плохому, как ни можно береги себя в целости, оно в тяжести да в правильном пути все же лучше, чем хвостом трепать.
Хотелось к бабушке съездить, а тут погреб завалился.
Пишу на скору руку, не обижайся.
Кладу 3 рубля…
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Никите Ивановичу редко сиделось на месте. На картошке, едва пропалывали или выкапывали две-три сотки, врезал в землю лопату и шел курить на чужое поле.
— Старенька! Считай, выкопали. Покурим.
Слова вели далеко-далеко, к царству небесному. В мечтательном сне дарил детям богатые вещи, возил их по всему свету, гордился собой и жизнью своей. И постепенно привык к этому.
Но у матери-то, Физы Антоновны, хранилась надежда на него, иначе бы зачем жить и топтаться рядом. И как Жене ее, так ей самой в детстве, чудилось, что вот скоро взойдет над миром кто-то и поймет их, и смилостивится, одарит и спасет.
— Никит, — мягко приставала она, — ну когда уже начнется дело? Тебя сознание когда-нибудь берет? Нельзя же так.
Как-то зимой пригласили его на свадьбу в родную деревню Верх-Ирмень.
— Старенька! — воспылал он, сбрасывая с себя в угол грязную одежду. — Повезу тебя в свою деревню, поглядишь, где я сопливым бегал.
— Ты и сейчас носом шмурыгаешь.
— Вообще-то есть маленько, — громко сморкнулся он в тазик под умывальником. — Бывало, против ветра на два метра!
— Мы ж надумали телка резать.
Теленочка корова принесла два месяца назад. Сперва его спасали от холода в избе, в промежутке между умывальником и обеденным столом, подставляли ему консервную баночку, если он, вздрогнув, поднимал хвост, подтирали после пойки молочные пятна на исчерканном копытцами полу, потом увели к матери в морозную стайку и долго решали, что же с ним делать дальше: держать на мясо или скорей резать, пока цены на базаре высокие. Женя и Толик обычно уговаривали оставить теленочка. Едва Никита Иванович брал нож и наказывал матери приготовить клеенку, ребята убегали со двора. Они приходили к вечеру, когда уже на сковородах подавали поджаренную кровь, печенку, почки, и ложились в постель без ужина. Так было каждую зиму.
— Оставим его, — сказал на этот раз Никита Иванович. — Черт с ним.
— Ай, как тебе загорелось в деревню. Чем же ты его потом кормить будешь?
— А там посмотрим. Поедем. Поедем, старушка. Семьдесят пять километров, в последний раз в тридцать шестом году был. Увидишь, как меня встренут. Никиту Ивановича нигде не забыли. В крайнем случае телка после прирежем.
Русский человек, если что надумал, уже не может сдержаться. Никита Иванович, казалось, ради двух-трех дней в деревне готов был и дом продать.