Уже забираясь в воду, щупая ступнями мелкое приятное дно и бороздя руками по волнам, он подумал о том, как интересно вернуться к знакомым местам и ощутить все по-новому. Но и старое долго еще будет мелькать и тревожить.
…Поезд стоит среди озер на рассвете. Или ночь, какой-то разъезд, мужчина в плаще под дождем, грустно светит фонарь у его ног — чужая судьба пронеслась мимо. Бабы с ведрами после дойки, обвязанными белой материей, — фартуком ли, полотенцем… Женщина моет пол на крыльце, открыты ее сильные страстные ноги. Увидишь путейцев, девочек с косынками на глаза, с ломиками и лопатами, в засученных брюках и майках, парень балуется с одной, обнимает, она бьет его по плечу, не дает губы — ах, летит жизнь! Ни о чем не жалеешь, все любишь, всем волнуешься. Станция «Семь колодезей», да, семь колодезей. Ветер с запахом трав. Задержка около деревни, вечереет, с проулка бредет компания, женский голос высоко бьется в поле, прощально и жалобно просит, горюет: «Зарыдала, пошла от тебя, милый мой, потому что ты любишь другую…» И негромко трогается поезд, а песня еще слышна, но хуже, а заглохнув, тревожит сильнее, и ты думаешь; какая жизнь там осталась? И вдруг русские березы, их сочные, бело-рябые стволы, шалаш, лужа, босые дети и потом стук, стук, стук…
На море сошла ночь, тесно засверкали звезды.
В комнате он включил свет, с особенным удовольствием покурил. Настя заскочила неожиданно, сперва растерялась, но потом подошла, некрепко поцеловалась с ним и сразу отпрянула, тогда как ему хотелось подержать ее подольше. Она бросила на постель пластинки, спросила, как он ее разыскал, видел ли мать, привез ли чего-нибудь вкусного. Она загорела, и глаза у нее блестели. Платье с черными продольными полосами как-то струилось, и Костя, любя и расстраиваясь от нее, подумал: «Вот и встретились. Вот так. Фантазер».
— Падам, падам, падам, — пела она. — Не гляди. Сиди так. Еще сиди так. А-а, сиди, не шевелись! Теперь можно, — подошла она в халате.
— Почему ты сменила квартиру?
— Там было плохо.
— Комары?
— Нет. Много народу, эти противные курортники. Проходу нет.
— Какая ты у меня серьезная.
— Падам, падам, падам… — запела и легко закружилась она, по-прежнему не замечая его настроения. — Я ни о че-ом не жалею, — припевала она, играя, — ни о хорошем, ни о плохом. Знаешь почему? — остановилась она и шутливо-пристально посмотрела на него. — Потому, что моя жизнь начинается с ни-им! С тобой, с тобой, — исправилась она и присела к нему на колени.
И он почувствовал, что Настя все-таки соскучилась. Теперь она стада своей, доброй и понятной. Да, соскучилась и кажется не женой, а той Настей, с которой он шел по раннему снегу. Он стал ее целовать, а она говорила и говорила слова песни:
— Когда меня обнимают… и шепчут мне тихо, и шепчут мне нежно…
— Что ты поешь?
— Эдит Пиаф. Гениальная женщина. Не то что ты. Здесь отдыхает грузин, рассказывал поразительные вещи. Можешь гордиться своей женой, я ему нравлюсь. Был в Париже, пе-есен привез! Я попросила у него на вечер пластинку. Она, понимаешь, не пела всякую чепуху, как наши. Она пела только о том, чем жила и что разделяла своей душой, своей судьбой.
— Ты хорошо это сказала, — похвалил он ее. — Тебе самой пришло в голову?
— Какая разница.
— Ну, ничего. Если ты что-то почувствовала, и то хорошо.
— Только, пожалуйста, не учи меня. Лучше поцелуй.
Он посмотрел ей в глаза, поцеловал и еще посмотрел.
— Несерьезная у тебя жена, да?
— Ага.
— Ну и уходи, — притворно сказала Настя и поднялась с колен.
— Поставь пластинку.
Пластинка была парижская.
— Париж, Париж… — вздохнула она с завистью. — Живут же люди… Недаром говорят: «Париж — это бульвары, юмор, прекрасные женщины». И кто-то же ездит в Париж. Повези меня.
«Париж, Париж, — подумал он вслед за ней. — Кто ж не любит Париж. Но, ей-богу, нет у меня сожалений о лете без Парижа. Не тосковал я по чужой славе. Есть что вспомнить о русском лете. Тихий ход у деревни, проулок, женский песенный плач: «За-арыда-ла-а, пошла-а…»
— Съездишь еще… — сказал Костя.
— Куда? В деревню твою?
— Раньше мужики строжились: «Ох, Дунька, ох, испорю я тебя!» Вот так бы и мне.
— Попро-обуй!
— Не могу, — засмеялся Костя, — закон тебя охраняет. Иди сядь рядом.
— Нужен ты мне. Что так глядишь? Не нравлюсь?
— Так себе.
— Подумаешь!
Костя вышел и сел на пороге.
Выло темно.
Утихала дневная жизнь, подступали звезды, но еще кто-то задерживался у моря, купался и обсыхал и, бог знает, не думал ли о своей далекой несравнимой стороне, быть может, о севере, где Костя забывал и юг, и вредную Настю. Настя! Бог с ней. Все это пройдет, кончится, как кончилось лето, а теперь и август, и он будет с ней, и много еще надо ругаться, терпеть и наставлять, да, да, все пройдет, стихнет, и не умолкнет лишь тоска по тем тонким, настоящим минутам, которые были у него в северных полях, на пристани, в поезде и сейчас вот, пока он слушает Эдит Пиаф. Пела она чудесно. Он все понимал, переводил скоро и ясно. Ее обнимают, и шепчут ей тихо, и шепчут ей нежно. Поезд уносит ее и уносит их любовь. Она кричала и плакала, но он не вернулся. Она ни о чем не жалеет, ни о хорошем, ни о плохом, потому что ее жизнь начинается с ним. Она понимает, что без разлуки и огорчений не было бы их любви. И так песня за песней.