Он слушал и думал о себе. Стыдно было вспоминать свои песни. Кого они тронут, кто взгрустнет или вздрогнет на пороге, возле окна, в темноте ночи? А есть же на свете высокое, и оно было, было же в нем: была, была в нем дрожь, были минуты, когда струилось в душе! И верилось: это не напрасно, не бесследно, когда-нибудь выльется. Когда-нибудь…
— Иди пить чай! — крикнула Настя из комнаты. Затем помолчала, подошла, толкнулась чашечками колен в его спину, мерно поталкивалась. — Компоту хочешь?
— Нет.
— А что хочешь?
— Ничего.
— Иди мой ноги! — сказала она. — И дай мне носки, я постираю. Рубашки, конечно, грязные? И майку снимай.
— Она чистая.
— Я знаю, какая она чистая.
— Что ты знаешь, — сказал он спокойно. — Что ты вообще понимаешь.
— Ду-урной, — сказала она. — Все я понимаю. Если бы я не понимала, я, знаешь бы… Дурной ты как пробка. Я тебе мешаю, да? Ох и дурной.
Она потом до ночи стирала, носила мимо него воду и белье, ворчала:
— Сидишь! Расселся он, скажите. Снимай майку! Ну, ладно, не снимай.
— Вот ты даешь, — засмеялся Костя. — Почему?
— Сходим на море, а майку потом. Хорошо?
Когда они вышли и спустились с песчаной горки пляжа, Настя, заглядывая ему в лицо, спросила:
— Ты на меня уже не сердишься?
Костя нарочно промолчал.
— А? — по-детски приставала она. — Не сердишься? Если не сердишься, на «три» ты уже смеешься. Смотри: ра-аз, два-а-а…
Настя никогда не чувствовала себя виноватой, и все, чем он жил в дороге и наедине с темным небом, ее нисколько не интересовало. Нацеловавшись с мужем, она уснула в уверенности, что ее Косте ничего больше не нужно.
1963