По вторникам в Константинове был базар. Паранька, которую под окном пустившей меня на ночлег бабки Фильки я в первые минуты посчитал прекрасной, торговала яблоками. Я поздоровался, и она спросила, как мне спалось. С того вечера я нигде не видел ее, хотя очень мечтал, переправляясь в луга, натолкнуться на нее у реки, где поят коров, или вдалеке у леса, вот так, случайно и ненадолго, но с обещанием позднего свидания за тьмой жилого. Тут я воображал старину, покосы, колядушки, песни и почему-то она, Паранька должна была принести с собой давно забытое, чисто русское, пленительное, тем более что оно сполна досталось ее нежному земляку — это любимое мной растворение в ночи, когда луга, реки, пустынные дороги под звездами того и ждут, чтобы мы пришли с приметами и суеверием, шептались и были близки и откровенны с кем-то похожим на нас, кого мы ждем, выдумываем и редко видим.
Я спал в кладовке, просыпался и ждал, когда же наступит необыкновенное. Порою страшно делалось по ночам. По ночам подступали самые тайные мысли, и на рассвете угнетала растерянность. «Что я, кто я? Что мне назначено, по какой дороге пойду я, кто будет любить меня, кто ненавидеть? Почему никто не приходит ко мне, не слышит меня, почему трезвый день мне терзает душу во тьме, когда я не живу, а лечу, как писали, под облакы? И зачем же, в конце концов, мне эта деревня, что пригнало меня сюда под дождем, чем это кончится и откуда такая непонятная мне власть чего-то тайного?» — думал я в кладовке, вспоминая, с каким упорством продолжается внешняя грубая жизнь.
Становилось жалко себя, напрасными вдруг казались мечты. Мечты опережали меня, одни они и обволакивали душу тогда, только они и вспоминались в нынешний раз по пути в Константиново. Вновь, на минуту, становилось жалко себя. Не так вроде бы жил, мало видел, ничего не успел.
Жил одним чувством. Уже вижу себя со стороны, в тридевятом царстве, гляжу на константиновскую горку с дальнего далека: на горке стоит парень в затертом пиджачке и дешевых ботинках, и этот парень то понятен мне, то нет. Это я сам, за десять лет себя позабывший. Странно и тяжело было теперь наделять ушедшее десятилетие вековой отдаленностью, как вообще странно представлять, что через пятьдесят — сто лет постоит кто-нибудь после нас на сбереженном холме и воскресит воображением наши древние дни. Было же время когда-то, подумает. Было же время — хотел бы я воскликнуть из тьмы через сотню-другую лет, когда лежал я в кладовке у тети Нюши и не загадывал о черном сне. Я собирался жить вечно, я думал, что никогда не кончатся для меня рассветы, что еще долго-долго, вечно я буду странствовать по земле, без конца приезжать в это высокое село, и не настанет срок ложиться лицом на восход. Но опыт учит. А то юное чувство и было необыкновенным. Оттого не случилось свиданий за околицей с Паранькой (она поздоровалась и позабыла меня), не ходили мы, как водится в счастливой любви, по траве и близ воды не стояли. Оттого не мог я найти слов, когда старики меня спрашивали: «А почему тебя это интересует?» В домах чистили картошку, купали детей, берегли свои семейные предания, продолжали свой род, и только у резных наличников никто не поджидал своих детей. Была жизнь! Была, отшумела. Так и про нас скажут. Так, может, дальний родственник или престарелый друг и под моим окном постоит когда-то. Скажет: было — прошло, было всегда и всегда так будет.
В тот последний год Есенин прибыл в деревню шестого июня. От станции Дивово он шел, наверно, пешком. Он не любил ждать. Ждать попутной телеги на родине тем более было невыносимо. Шел он полями, торопился: на возвращение всегда возлагаешь столько надежд. Что-то придет, нахлынет, усыпит, отмучается. После утомительных вздыханий по желанной ширазской древности опять та же луговая сенокосная сторона с простыми бабьими платками и долгим светлым русским вечером на крылечке. Опять! Опять редкое (с каждым годом все реже) свидание с пропавшими днями. Идешь — ты это и не ты, вчера еще шел с боязнью к Москве, простой и хороший, никому не нужный, некому было встречать, не просили писать письма, а нынче все зовут, лезут в друзья, и домой не соберешься. Только на деревне ровно ни к чему его слава и не до него людям. Нюшка Хрякова встретила первой, поздоровалась, спросила что-то неважное и вечером сказала, наливая уставшему хозяину полную тарелку супа с кусками сала: «У Тани-монашки Серега приехал. Одетый куда с добром…»
Тетя Нюша Хрякова, пожилая высокая женщина с прямыми плечами, обстоятельная и раздумчивая в ответах, усаживалась по вечерам рядом со мною и рассказывала про старину, изредка заставляя что-нибудь вспоминать своего тихого мужа… Иногда, не доверяя себе, начинали перебирать соседей — кто знает больше, кто знал да умер, кто просто врет и к нему ходить не надо. Слышалось в основном одно и то же: «…веселый… с легкой походкой… выпивали… луга любил…» — и я не мог его представить живым.