— Давненько я не брал в руки шашек, да? — засмеялся парень.
— Если бы знатьё, что Серегой будут так интересоваться, приглядывался бы, записал на худой конец. А то жили и жили. У него в Москве свои дела, у нас — по-крестьянскому. Серега и Серега. Поэт. Зайдет — хорошо, не зайдет — значит, некогда. Раз на свадьбу приезжал, по-моему, за год до смерти. Двоюродного брата. С женой ли, с кем. Черная, наподобие грузиночки, с косой, развитая девушка.
— Галя?
— А кто его знает! Папиросочку можно?
— Она застрелилась на его могиле, — сказал парень.
— Он с двумя наезжал: год с одной, год с другой.
— Может, это балерина? Айседора?
— Айседору он уже бросил, нет.
— Шаганэ ты моя, Шаганэ?
— Вот чего не знаю, того не знаю. Шаганэ — это грузинское?
— Армянка! — сказал парень и как-то противно потер руками.
— Нет, тогда нет. Помню, на свадьбе горшки бил, в шубу рядился. А потом я с охоты шел, он с ней в лугах мне попался. Коня отобрал у мужика, ее наперед посадил, сам к ней спиной и бьет кобылу по заду. Смеху было! Чудак. Они все такие, видать… И Пушкин тоже… Все. А? Насчет политики не знаю. Не хочу врать. А? В это нам с вами вдаваться трудно. Кто мы, откуда — это наши родители знают. Я вам могу сказать строго по секрету, об этом не надо бы рассказывать. Отец у них был лапоть. Они немирно жили, годами поврозь.
И старик осторожно передал деревенскую сплетню.
— А я у вас тоже хочу спросить. Вот сколько у меня бывало вашего брата, и всем задаю вопрос. С тех пор как Сергей похитил себя, больше сорока лет прошло. А чего раньше-то…
— Так это я-ясно, — сказал парень и встал. — Тут, батя, надо сесть, выпить, и тогда выясним. Запросто.
— Дорогу к вам надо проложить,— перевел разговор мужчина.— Места красивые, больше поедут, и вам неплохо. Рыба есть в речке?
— Е-есть,— сказал старик.— Дайте еще папиросочку. Рыбка еще водится.
Старик прикурил и засобирался домой.
— Спасибо за откровенность,— сказал мужчина.
— Не за что. Ночевать есть где?
— Устроимся,— сказал парень.— Старуха не примет, к молодой пойдем,— пошутил парень и повернулся к улице. Старика он мгновенно забыл.
«Здесь все так просто… — вспомнил я Таню Зуеву. — Такое волнение, когда подходишь к домику…» Да, так и есть; кто понимает живых, тот поймет и мертвых.
Я не повернул к тете Нюше, а пошел к околице, мимо заколоченного крест-накрест досками дома с рябиной, к Федякину. Солнце давно уже светило чужим краям. Месяц-помощник еще висел над другими деревнями. Ходили раньше под ним девицы по воду и, окуная ведро в белые пятна, загадывали на тех, по ком вздыхали. Не мог я сейчас не вспомнить о них и о песнях, всеми забытых, потому что ночь, звезды, черное слепое пространство приближают к вещему порогу. Да, ходили по воду и верили месяцу, благословляли его слабый любовный свет. Верили звездам, воде, к которой я теперь приближался и остановился наконец над ее пасмурно скользившей средь земли дугой. Ока. Тихая путеводительница, всех пережившая, отдавшая в изгибистые рукава воды прежние и влекущая воды свежие. Ока точно стоит и дремлет. Опять подумал, что десять лет прошло. Гонишь в стороне свои важные дни и не часто обращаешься к вчерашнему, но вдруг встретишь пропавшее лицо, услышишь слово, взглянешь около — что-то ушло, и жалко его. Завидно месяцу, воде и звездам: они не устанут.
Чего мне хотелось к ночи? Хотелось сложить хорошую песню и хотелось настоящих слов. Чтобы все вздрогнули и оглянулись на звук. Хотелось сесть в лодку и плыть по ночной белой ленте меж дремных избушек-стогов и причальных сырых досок, думать о тех, с кем не увиделся на этой земле и с кем застал дальний от сказок век. Что только не является человеку во тьме! И в тишине, под размягчающим дыханием рязанской ночи, которая вечно просит признаний, я вспомнил друзей и стал обращаться к ним, писать им устные письма, звать к себе. В любой стороне воскрешал я их, а в этой особенно. Далеко вы порою бывали, но вы с утра до вечера жили со мной на русской земле, где-то дышали и думали. И если в Москве длинными гудками в пустой квартире напоминали о ваших странствиях телефоны, я все равно знал, что мы встретимся и напишем друг другу. Вы спасали меня одним своим присутствием в этом мире. Не все удалось вам из того, что намечалось в сладкой юности. Разбросаны вы по градам и весям, скучаете друг без друга и шлете такие длинные письма, которые хитрой породе и не снились. Да и не нужна им такая откровенность: она принадлежит совестливым. Да и бог с ними, иждивенцами жизни, с их счастьем, дипломатией, умелой покорностью, интригами. Кому что дано от природы, то и сказалось. Вы помните, как мы начинали жить? Помните, сколько ночей прокурили, книг перебрали и сколько раз мчались в общих вагонах с бабками Марьями и необидчивыми Иванами? Беднее, что ли, была наша юность, чем у осторожных сверстников наших? Да лучше мы век будем сдавать бутылки из-под кефира, но зато в редкие свидания мы потянемся пешком в Верею, в Боровск, вдоль Протвы-реки, любуясь старой русской окраиной и чистыми детскими лицами, опять жалея об одном, о том, что мало отпустил бог таланта, чтобы с древней широтой и удалостью воспеть то, чему мы молились. Мне легче становится, когда я думаю о вас и так высоко обольщаюсь. Стоял я над великой Окой и желал вам негромкого счастья. Судьбы — что как тонкий месяц на небе, прямых дорог, ласковых женщин, подобных тем, кто затыкал звезды за волосы, мостил перстневые мосты, зажигал восковые свечи, кто просил испить воды у криницы и верил в превращение в камень, в шепот зеленых дубрав, сравнивал свою младую тоску с тающим снегом в руке, потому что просилась душа высоко. Ночь ли тому виною или жалко мне было любимых героев, но я обожествлял близкий мне круг. Ничто не кончится прахом, и запомнит мир своих певцов. Запомнит рыжих и бородатых, и будет еще настоящее слово о рязанцах, вологодцах и о вас, псковский хранитель.