Наконец добрался я до гибели Василька.
Случилось это поздней осенью 1097 года. «Да будет бог мститель крови братней», — записал современник, проведавший о коварстве князей, погубивших князя Василька Теребовльского. Когда ослепленный князь проснулся и спросил: «Где я?» — на нем была уже чистая сорочка, выстиранная попадьей, которая стояла рядом и плакала. Отныне суждено ему было ощупью ходить по земле и по-былому не биться за Русь. А кто, что виною? Все то же сердце, доверчивость, когда полагаешься на кровных братьев всецело. «Как могут меня поимать безо всякой причины, — не верил он предупреждению отрока накануне,— учиня роту с крепостным обещанием на том, если кто на кого возстанет без вины, на том будет клятва, и все должны обиженного засчисчать и оборонять». Но братья, потеряв страх божий и стыд перед людьми, забыли о пользе отечества, помышляя лишь о себе. Что было его первой мыслью, когда он уже не видел ни неба, ни поля, по которому третьего дня ехал полный примирения и воображаемой тишины на Руси? Пощупав, что нету на нем окровавленной сорочки, причастницы его страданий, князь Василько сказал: «Хоть я знаю, что все есть весчь тленная и одежда на суде пред богом не явится, но едина душа нетленна, однако ж я бы рад во оной жизнь мою скончать и во гроб лечь». На дорогу сошлись с ближних сел смерды, сожалели, просили князю спасения. Сожаление не помогало, а иное было не в их воле. И я, читая эту сказку, давно нами забытую, превратился в ребенка, тоже как бы стоял у дороги и был бессилен вместе со всеми. Я отходил к окну и все с горечью думал, что жалость меня давно измучила, я лишил себя из-за нее многих радостей. Но что делать с собою? Иной бы раз вырвал душу, чтобы внутри стало пусто и холодно, чтобы ничьим мольбам не внимать. А слова все равно протекают в нее, находят в ней слабый нервный уголок. «Я не боюсь смерти, — текут слова, — понеже всякому за отечество умереть есть честно и не страшно, но паче вечной похвалы достойно». Живой голос князя долетал ко мне, но где он сам, где писавший и плакавший над его словами кельник, где разбросаны их могилы? И это было? «И если бы бог допустил, то оставалось усмирить и обессилить половцев, и тем отовсюду покой русской земли приобрести или голову свою за отечество положить. А иного на братию мою никакого помысла в сердце моем никогда не имел. И за такое мое возношение всевышний бог меня смирил и дал образ будусчим веком, еже прежде сказал: «Всяк возносяйся смирится…» И это?
Те же, да не те города нынче стояли, помельче реки текли, железные птицы летали, а чувство, сокрытое в мертвых буквах столько веков, дошло неизменным. Имей только сердце. И часто мне кажется, что я хорошо слышу своих летописцев и, слава богу, сердце имею. Как мало гордился я ими в юности! Как мог я в самые отзывчивые дни свои лишать себя радости, благоговения и поддержки в старых писаниях?! Но еще не поздно мне, исполнюсь же благодарности и поклонюсь мысленно и Нестору, и Сильвестру, и Никону, который шел на закате в изгнание к Тмутаракани, как тянулись мы по своей воле спустя тысячу лет и вспоминали всех родственно, нежно, душой повторяя: было? было? неужели?
Мы шли и шли. Нам было легко, мы понимали друг друга и были почти одинаковы, едины, как два брата в своем гнезде. Никто нас не поучал, и не доносились насмешки, когда мы произносили слова о далеком. Оба мы начитались древних книг и уже не могли представить своих неведомых дней без нового соединения с прошлым.
— Вот так же я шел по Новгородской земле, — сказал Степка. — Мы — новгородские, ты не знал? Сколько я буду здесь жить! Пора мне. Открытки, передачи, музыкальный какой-нибудь праздник в соборе, книжка «Господин Великий Новгород», рассказы матери — все мне напоминает, что я оттуда, там моя первая родина. Всегда подолгу жили в своем первом гнезде, уезжали и возвращались, умереть там желали… Здесь только Тамань меня греет…