Он поднялся и ушел в хату. Там раздавался суровый голос тетки. Делать было нечего, мы ждали. Я закурил и пошел по огороду к оригинальной дверце. Ах, как я люблю этот угол. Эти белые-белые хатки по взгорью, каменные заборчики, маленькие окошки в белых стенах, тропинки, окраинная тишь, мелькание женских платков; не знаешь, что там за человек, просто человек твоего времени, видение, оно мелькнуло и пропало навсегда — сперва передо мной, а когда-нибудь и перед этим небом, еще не обсыпанным звездами; и на могиле даже скверной юхимовской тетки какой-нибудь мальчик погрустит о ней через век, пожалеет. Я глядел на домик, в котором провел когда-то первую таманскую ночь. Тогда я все мечты отдал Лермонтову, все кружил и кружил, звал его. Нынче ж думал: не там ли, возле моей ночевки у моря, стоял монастырь, и в нем тысячу лет назад молился и писал ссыльный Никон? Или подальше, у раскопок? Или штормовые волны давно-давно смыли ту землю?
Меня позвали. Я уже ничего не ждал и, точно в бедной семье, был обязан доесть кусок, который мне отрезали. Юхим вынес свои сочинения, и сам сидел нарядный — в чистых штанах и расшитой украинской рубашке. Его «история» вместилась в три альбома для фотокарточек. Я сначала подумал, что он вынес снимки старой Тамани.
— История Тамани, — прочитал я на корочке. — Том первый.
Юхим слушал будто впервые.
— Солидно, — сказал Степка.
— Я почитал, почитал, та-й сам решил осветить историю. Получилось не хуже и не лучше. Если я лгу, говорил Мономах, то бог меня ведает и крест честной.
— Смотри, он Мономахом кидается!
— А что! У меня, может, про него роман есть.
— Ладно, все, все! — остановил Степка. — Поболтали, хватит. Пью за летописца Никона и за тебя, что ли?
— Сперва за меня! — подсказал Юхим. — Никон подождет. Чего он нам? Его никто не знает, а я по бригадам лекции читаю.
«Написано саморучно со дня рождения и до последнего дня», — стояло эпиграфом в уголке альбома, и казак, видно, гордился удачным выражением, которое однажды приду-мал.
— История моих предков, — серьезно сказал он, — уходит в седую древность и покрыта пылью неизвестности, стуком копыт и так дальше. В первой главе я рассказываю о них подробно. Кто кого крестил, где венчался. Из нашего колена один высаживался на Тамани с запорожцами под командой Антона Головатого и даже раз сопровождал его в Петербург к императрице Екатерине Второй. Казаки ей памятник в Екатеринодаре поставили, его разбили, но тут я перехожу на многоточия… Дед мой одно время гостил в станице Пашковской под Екатеринодаром, и сам Репин списывал с него типа для «Запорожцев», я ж был и смалу смирный та услужливый и подавал Репину арбузные скибочки.
— Тебя еще на свете не было, Юхим!
— Уже был, Степа, уже был! И я был, и Репин, и «Могучая кучка» композиторов. Еще я доказал, где стоял лермонтовский домик, но труд мой дальше районной газеты не пошел. Кроме того, я измерил рулеткой расстояние от хаты до места топления, все сошлось. И остался один я, кто видел слепого, который украл у Лермонтова вещи, как сказано в его повести «Тамань». Слепой звонарем, значит, был в самостоятельные годы, я бегал к церкви, и он со мной здоровался. Дальше у меня начинается про станицу и тому подобное. Очень интересно.
Степка моргал мне. Потом положил на колени альбом и стал читать главы: «Как я искал белоказачий клад» и «Теперь Тамань уже не та».
— Прекрасно! — хвалил Степка. — Прекрасно пером водишь! Печатай, и будем толкать на Нобелевскую премию.
— Давно пора, а то крышу крыть нечем.
— Ничего, работай, — стукнул его по коленке Степка, — работай, как все русские летописцы. Народ тебя не забудет.
— Народ меня всегда ценил, Степа. Спроси в любой станице. В бригадах всегда со мной дружно и весело, колы я рассказываю. Я заслужил доверие. Та с грошами у меня туго.
— Будут. И здесь подкинут, и хохлы из Канады пришлют. Передачи их слушаешь небось?
— Довелось как-то слушать, хвалятся, як живут. Призывают Кубань от России отделяться. Но я здесь историю пережил, теперь переношу на бумагу. Надеюсь, вы поможете, а в цене сойдемся. Я знаю, что в городе некоторые так хорошо обрабатывают, что автор на себя не похож и никому не признается, что это не его, значит, рука.
— Ты нераскопанное сокровище, курган.
— И вина, Степа, в Краснодар привезу. Товарищ пьет?
— Страшно! К нему брат приезжал, они два дня дули и в саду спали пьяные.
— Значит, казак!
— Стодвухпроцентный!
— У меня друг был — интересная личность, тоже серьезный и тоже не пил, как вы. И замечательный любитель древних времен. Я ему показывал свой исторический труд. Так он меня раскритиковал в пух. Но я на него не сердился, ибо разобрался, почему он настроен против. Сказать? А дело было так. То ж отдыхал я как-то в Анапе, выступал перед курортниками с воспоминаниями на разные интересные темы и под рубрикой «Из прошлого Кубани». Тоже стоял заразительный хохот. Вот. А днем я лежал на пляже и наблюдал за индивидуальностями слабого пола. Колы ветер приносит бумажку: мята-мята. Я ее подобрал, дай письмо другу пошлю. Он любит бумажки собирать для истории и мою складет в папочку. Лег поудобней, построил предложение в уме — и на бумажку давай. Приезжай, друг, до мене, тут солнце золотое, небо голубое, вода теплая, жизнь кипучая, а бабенции — на подбор! У иных чугунком, у иных грушею, есть и наподобие копны, я тебя заинтригую найлучую! Свернул треугольником та послал доплатным. Жена его распечатала первой: «Ты ще бабу просишь достать? Признавайся! А не то добро начинай делить». Он год со мной не переписывался и труд мой исторический поэтому разбомбил. Ты, говорит, морально-ущербный тип и так дальше. Ну, я ему на это в своей истории даю полное возражение.