Выбрать главу

Я опустился на землю, подложил руки под голову и будто впервые увидел небо. Оно было непонятно, как в детстве, но для многих давно пропала его первая тайна. И для меня тоже. И вдруг поразишься внезапно, потянешься к небесам и ужаснешься бедности своих ежедневных помыслов. Когда я глядел  т у д а, где еще не сверкала Большая Медведица, и думал о красоте жизни, о Лермонтове и первых поэтах Руси, угнетало меня бессилие и однообразие моих слов, которыми я тщился выразить восторг и до слабости высокую печаль сердца. Хотелось жить тысячу лет.

Я высвободил руки и лежал крестом. Степка сидел рядом. Земля, свет небес, время, имена, молитвы и песни — все проникало в меня, и я перестал искать слова, любое было бы беднее души, я доверился музыке, которую тоже не запишешь.

Напомнилось, что молодость моя прошла, и где же мудрость, причащение к тайне? В Тамани, в полях, на дорогах родимой стороны я так и останусь с сердцем ребенка. Ничего уже не свершу восхитительного, прекрасного, и это горько как раз в Тамани, когда отворяются в тебе уголки для счастливых грез.

Взошла наконец Медведица, этот ковшик, эти семь звезд, простых и первых с детства, они нас тоже помнить не будут, но мы-то все равно  б ы л и. Вдруг одна мысль страшна стала мне: ведь мог же я и не появиться! Неужели? Неужели ни раньше, ни позже? Никогда? Страшно подумать, невыносимо! Невыносимо представить, что все мои современники знали бы, откуда есть пошла земля наша, какой она стала, а я нет! И никогда? Нестор, Мономах, Лермонтов, Есенин не были бы моими, как нынче? И по старым дорогам ездил бы кто-то вместо меня? И женских бы глаз я не видел, ласковых слов не слышал? И даже этих слов не сумел бы произнести?

Прекрасно, что живу. Будь жизнь труднее в тысячу раз — прекрасно, что дана она мне.

Мысли пресекались.

— Что мы знаем друг о друге? — сказал я. — И почему внешнее нам бывает важнее? Что мы понимаем? Что этот с тем, а тот с этим? Мы подглядываем друг за другом, но скрытой жизни друг друга не чувствуем. Вот приезжал сюда странный, кривоногий, маленький поручик. Поскучал, посмотрел на море, пытался заигрывать с молодой казачкой. Ей было смешно, и когда он уехал, его обсуждали, передразнивали и с богом забыли. А что вышло? «Тамань», волшебство, прелесть сердечной тайны. И оказалось, что лучше этого ничего нет ни в жизни, ни в человеке…

Вставать не хотелось.

— Я все хотел спросить тебя, — обратился я к Степке, — что это за женщина встретила нас тогда?

— У пристани? — Он помолчал. — Эта женщина меня бережет.

— От кого?

— Ни от кого. Вообще. Нашла что-то во мне.

— Влюбилась…

— Она мне как старшая сестра. Я всегда вспоминаю прикосновение ее руки и некоторую смущенность, если мы стоим долго. Тогда она отводит взгляд и как бы торопится опомниться.

Они жили в одном городе, виделись редко, но в полчаса она умела сказать ему несколько слов, от которых он становился уверенней. В этом южном городе, где Степке частенько бывало неуютно от нескольких всегда правильных в своей сытости современников, она выделяла его и касалась рукой так, что он долго помнил и ее руку, и взгляд. Иногда она его далеко провожала, почему-то  о н а, и надо бы поискать в этом что-то женское. «У тебя есть свое, — говорила она ему и опять брала его за руку, точно уговаривая не отказываться от самого себя. — У тебя свое лицо. Тебя любить будут и будут недовольны тобой. За это. Ты понимаешь?» Она всегда все о нем знала. Она, наверное, любила его в сладком одиноком воображении, вдали от совместной жизни, которая притупляет мечту о другом в тесноте. Когда она вспоминала его, недостижимого по возрасту и по судьбе, ей чудилось, что она дремлет в девичестве над любимыми страницами книги.

«Быть может, в этом самая главная правда, — говорила она о жизни сердца, — а остальное — условности, законы приличия, необходимости, так называемый здравый смысл».

Когда Степка уезжал, они переписывались. В письмах возникало нетерпеливое чувство к ней, переходившее грань дружества. Она же была еще сдержанней, словно боялась выдать себя, оставляла что-то при себе, и вот та правда, которую она таила, ловилась тогда еще острее.

«Уеду я отсюда, — жаловался он и ей. — Прекрасная земля, но не моя». — «На север? — спрашивала она, пугаясь. — Поезжай, поезжай!» И, глядя ей в глаза, Степка открывал, что она его выдумала, и ей хочется, чтобы он сохранился таким всегда, и в него такого она будет верить и будет в отчаянии знать, что где-то есть настоящее, есть не обрывающийся сон ее. И взамен бытия, после того как он уедет совсем и дни превратятся в месяцы и годы, явятся воспоминания, несдержанные речи, тоска души, та пронзительная доля человека, которая и есть жизнь настоящая. «Приди, приди», — будет звать она его в снах не однажды.