Во время польского Л. подошел ко мне и сказал:
— Красавица, конечно, с Охты?
— Нет; а вот ты ямщик, конечно, из имения Л-х.
— Maudite taille! Je ne puis jamais me déguiser sans très reconnu.
— En me parlant d’Ohta vous saviez donc que parti les jeunes personnes qui se trouvent ici, aucune n’a été à Pétersbourg, excepte moi?
— Peut-être, mademoiselle! Mais dans cette occasion c’est mon cœur qui m’a guidé»[5].
Северная ночь проникала в верхнюю створку. Чтобы дочитать до конца, учитель включил лампочку над головой. Все равно спать он уже не мог. Так однажды, пять лет назад, он впервые добирался к морю, тоже не спал, волновался. Увидел под утро синюю воду и заплакал, а плакал давно, уж и не помнил когда.
До Пскова теперь было всего ничего: каких-то пять часов. Он слез с полки, напился мягкой кипяченой воды и сел на свободное место сбоку, напротив завешенного одеялом купе, где спят по обыкновению проводники. С этой стороны высоко над вагонами текла луна, убегала на запад, все далее от его деревни, и, как в детстве, казалось, что она только там, где ты, над тобою. Учитель сидел, опершись локтями на столик, и думал. Так, обо всем. Странно, странно было, что он наконец едет, свободен, не ждут его домашние мелочи, нет его в школе. Тихо, темно; загадочно летит русская земля, и никогда ее всю не объедешь.
Мало видел чудес он в своей родной стороне, засиделся.
Из глубины вагона возникла та самая девушка в брючках, подошла и без робости спросила уже как знакомого:
— Не спится вам?
— Читал…
— Что?
Он сказал. Она подсела напротив, поставила локотки, лица их очутились близко. Тот взгляд в первую минуту передал учителю нечто лестное, но, смущенный сперва волнением, потом, всякими неуверенными мыслями, несознательно торопливым старанием скорее заговорить не о том, что уже теплится в душе, он почти тут же забыл мгновение. Не боясь проводницы, доброй псковской растерехи, они закурили. Еще раньше, в тамбуре, он почему-то сразу открылся ей, куда и зачем едет, а за столиком сказал, какой интересный журнал купил у букинистов на Арбате и как, читая воспоминания барыни, думал о своем селе, о том, что расскажет дома и в школе после поездки к Пушкину.
— А что в «Русском вестнике», о чем там?
Что было сказать этой девочке, недавно окончившей техникум в Старой Руссе и так насмешливо сообщившей постороннему в тамбуре о своем скором замужестве? Что бы она поняла с его слов в жизни, от которой даже липовых аллей не осталось, в том празднике накануне войны двенадцатого года, в самой, наконец, Федосье? Слишком много надо было объяснять этой девочке. Утратится нерв, да еще и неизвестно, отзывчива ее душа или нет. Как пересказывать? По просьбе сына-философа Федосья вспоминала невозвратное бытие свое, боготворила государя, вновь сидела в кресле перед его матерью, принимавшей ее в Калуге, вместе с народом отступала к Москве и Костроме, подальше от наполеоновских штыков.
— Дайте я почитаю… Она знала Пушкина?
— Не пишет. Нет, наверно. Читала зато.
— Уже светает… С утра день до вецера, темна ноць до месяца, — мамина сестра говорит. Знаете, как хорошо у нас на рассвете на Великой! Переезжайте во Псков…
— Примете?
— Да.
— Читайте, читайте…
И на заре был тихий простой Псков, с высокими звонницами и кремлем, с рекою Великой. Побродить по нему с денек учитель и не мечтал. Некогда…
2
В одиннадцатом часу утра он был в Тригорском. В Святых Горах ему подсказали, как идти напрямик.
Помните ли вы свое изумление в первую минуту свидания с Тригорским?
Когда учитель увидал городище Воронич и белую, похожую на струйку, тропу слева, когда он взобрался наверх и от кладбища, через зеленый глубокий ров, взглянул на усадьбу, на длинный господский дом в двенадцать окон, на крыльцо с двумя столбиками и густые деревья сада за ним, он пожалел, какого дива лишен был до сего часа.
5
— Проклятый рост! Я никогда не могу остаться неузнанным.
— Говоря об Охте, вы знали, конечно, что среди девушек, которые здесь присутствуют, ни одна не бывала в Петербурге, кроме меня, не так ли?
— Возможно, мадмуазель! Но в этом случае меня не обмануло мое сердце.