Выбрать главу

И помните комнату Осиповой Прасковьи Александровны? Самая, пожалуй, печальная комната в доме. Отчего? Трудно сказать. Она с другого конца, с окнами на городище и в поле, в пустоту российских далей, куда глядишь и глядишь в дождливую погоду, никого не ожидая.

За учителем вошли в эту комнату три родные сестры, чистенькие, седенькие, интеллигентные. Не встречали вы случайно в Тригорском людей, которым все прежнее было особенно близким? Они свободно читали на корочках названия французских романов, они не нуждались в комментариях экскурсовода, в этих бумажках под стеклом, копиях писем, стихов, ничего не писали в книге отзывов — в книге, где на удивление мало человеческих слов… Зато они долго стояли, склонившись к нескольким заветным томикам Прасковьи Осиповой, к шкатулке, в которой хозяйка берегла письма поэта. «Вот что осталось от щастливого времени моей жизни», — начертала она внутри шкатулки своей доброй рукой. Бесконечно повторяя ее слова, учитель с «Русским вестником» в руке вышел на заднее крыльцо и побрел в поле, на копны свежего душистого сена.

И долго он лежал под копной, совершенно расстроенный, печально-счастливый, не имея никакого желания подниматься, да и вообще уезжать отсюда…

Я видел его издалека, когда шел от уединенного дуба. Потом мелькала его голова меж деревьев городища Воронич; возле могил Осиповых-Вульф с ним ходила девушка в темных брючках. В этот день они еще не раз попадались мне на глаза.

3

В два часа дня они шли по дороге к Михайловскому. Я сидел на склоне городища и, глядя на дорогу, думал о тех, кто ходил по ней в разные годы. Гибкая Сороть терялась за мостом, вилась где-то возле Савкиной горки, потом у дома поэта. Зачастил я что-то сюда. Обычно я приезжаю после праздника, когда посвободней и легче в гостинице. Тригорское я люблю больше всего. Так похоже тут на все, что описал он, и сердце щемит сильнее. Тебе бы увековечить какой-нибудь уголок, найти несколько верных слов, но ты убираешь самое вещее, прячешь концы в воду. Все исказил ты, пугливый, неоткровенный, неточный.

На сей раз приехал я еще растерянней, сбитый с толку, оскорбленный кучкой вредных умников, для кого история русская начинается со дня их рождения. Я бродил и будто бы спрашивал у пушкинских полей, у поэтов, у самой истории, у лучших людей ее: прав я или не прав? зря или нет предаюсь я в их руки, пытаюсь охотнее внимать прежде всего тому, что украшало Отечество наше, а не унижало его? И мне издалече был только один вздох-ответ: да! Для собственной жизни нужна мне была благостная частица прошлого, там черпал я соки, иногда чересчур насыщался, но это не портило меня. Душа сама себе вернула все такое, что ей было понятно и просто с пеленок.

О чем я думал еще? «Терпи горе не сказываюци, носи злат венець не снимаюци», — советовал мне старый садовник в Петровском, подметавший в юности ганнибаловский сад. Не буду я откровенничать нынче, помолчу, а там, где не смогу я сдержаться, — что ж: не моя, значит, воля.

Быстро достиг я места трех сосен. Три сосны, стихи на доске, оградка и мелкая поросль вокруг. Долго расти им еще, этим соснам, и, быть может, напомнят их стволы и вершины о прежней могучей красоте сородичей, которых они заменили. Но едва ли.