Выбрать главу

Просекой пошел я вниз. Слева заблестело озеро Маленец. От Тригорского ползла на лес большая черная туча, на воду подул ветерок, и вдали, над парком в Петровском, тоже потемнело. Кто-то в алой косынке торопился к домику няни. Уже начинало брызгать, я отступил с тропы под хмурый свод леса с красными точками костяники в кустах, с прошлогодними еловыми шишками на земле.

Дождь!

Ударил гром, ослепило, и время от тебя скрылось, ты один. Падает дождь, природа твой помощник и подсказчик, и ничто не мешает твоим вольным думам. «Ты царь: живи один…» — вспомнилось мне. Какой теперь год, какое число? Далеко до Москвы, до Петербурга с Невским проспектом и Аничковым дворцом, еще дальше до Болдина. Еще все живы, танцуют на балах, царь не прощает, дворяне пекутся об имениях, адреса, фамилии те же: Жуковский, Вяземский, Керн, Оленина, Собаньская и проч., и проч. Осиповы-Вульф еще в Тригорском. Вновь трудны эти русские версты, редки деревни, и тревожно, скучно по вечерам в отцовском доме, завидно светскому шуму, и точит тоска любви, жажда ласковых рук, — сняться и полететь бы, но такова уж судьба. И у камина, на крыльце, возле Сороти свободные мысли кружатся в голове, никто их не спугнет, — ты один под сиротливым небом. До выезда много дней, потом остановки, сны в чужих кроватях, утомительное тягучее безмолвие в просторах Руси, и она, Русь, благословляет тебя, шепчет всеми травами и крестами, что правда с тобой, что ты один, такой, как есть, и тебе нельзя измениться.

Ты царь, живи один. Дорогою свободной Иди, куда влечет тебя свободный ум…

Прежде я повторял его слова о любви и дружбе, но нынче… В тишине, в минуты отзывчивости, до наивности легко было следовать за трагическим одиночеством творца.

Ты царь: живи один. Дорогою свободной Иди, куда влечет тебя свободный ум, Усовершенствуя плоды любимых дум, Не требуя наград за подвиг благородный. Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд, Всех строже оценить умеешь ты свой труд. Ты им доволен ли, взыскательный художник? Доволен? Так пускай толпа его бранит И плюет на алтарь, где твой огонь горит, И в детской резвости колеблет твой треножник.

Повторил, насладился, поддался музыке и власти поэта, и вот уже, кажется, пошел за ним без оглядки, поклялся душою своей и полетел, полетел! Крылышки твои окрепли, выросли на секунду, и ты лови, лови знаки небесные, наследуй твердость собрата, помни всегда в быту, как хорошо, рыцарски грустно было тебе под сводами леса у озера Маленец, недалеко от домика няни, во время дождя; как кивал ты согласно головой: да, да, так лучше, так праведней. Не забудь же, не измени! Все равно от себя уже никуда не деться, не забудь же, прогони дьявола-искусителя. Как бы ты ни смирялся в отчаянии, силы внутренние, что-то непрестанно сосущее грудь, толкают и толкают тебя к правде, и красоте, врагов не переменишь, отступником, быть грех, и что же тогда? Не измени себе! Увы, минуты дождливого счастья пройдут, ты знаешь заранее. Ты спустишься с облаков, захнычешь и скиснешь от усталости и напряжения, начнешь искать оправданий, чтобы жить прочнее и писать безопасней. Кто, скажешь, верит теперь в пушкинское завещание, где они, эти творцы? Каждый день черт будет шептать тебе братски: «Брось! живи! пользуйся! Мир шумит, царствует, несет искушения, чужие примеры соблазняют теплом, даровым хлебом, вояжами за границу, ловкими увертками быть всегда правым. Слово упало в цене. Не лезь!» Строчки гения не забыты тобою, но ты уже не трепещешь и душою за ними не следуешь. Они для кого-то, не для тебя. И однажды они больно укорят тебя, но того человека, что под сводом леса, что летел и клялся, — того тебя уже нет. Ты не выдержал.

Ты царь: живи один…

Да разве писатель я?!

4

В те минуты, когда дождь стихал, я видел за озером, у края леса, знакомую фигуру учителя и девичью косынку. О чем они там говорили? О чем здесь думают люди? Кажутся они на этих тропах замечательно чуткими, готовыми разделить с гением все порывы, но так ли? Откуда мы знаем! Однако кое-что заметно. Раз как-то наблюдал я в Святых Горах за красивой молодой парой. Наступал вечер, они уже кругом побывали, и пора было уезжать. Жена в белой кофточке взглядывала на прощание на окрестности, и довольные ее, неусталые глаза и мягкая, умиротворенным мыслям отвечающая улыбка как бы излучали, что все это хорошо, очень мило и интересно, но у каждого свое счастье. Конечно, спасибо Пушкину, конечно, он гений, и его, бедного, так злодейски убили, но что же?! Не плакать же! Они, слава богу, всласть подышали сосновым воздухом, оставляя машину в отведенных местах, даже отлучаясь глубоко в лес, где было особенно дивно вдвоем, где опалило их свежим чувством друг к другу. Теперь в самый раз трогаться дальше. Она села в машину, и ей стало еще удобнее, потому что другие пошли в гостиницу, чтобы назавтра подняться чуть свет, занимать очередь в кассу и наконец медленно, в духоте, достигать Пскова. Они же с мужем поедут полем, по гладкой дороге, одни, обгоняя туристские автобусы, и опять как-то счастливее и удобнее станет на душе от накопленного преимущества, оттого, что никто не мешает болтать о пустяках, думать, глядеть через широкое стекло на скромные, но живописные по горушкам псковские деревеньки, порою манящие пожить в них неделю. И можно закрыть глаза, и перенести себя к речке, и в тишине, в страстной потаенности темного простора, проникаться любовью ко всему на свете, к этому краю, к какой-нибудь тетушке с ее вечными крестьянскими хлопотами, с ее забавной цокающей речью и обиходом, милым еще потому, что ты ведь не будешь жить с ней, ты просто помечтала о том. Вы не угадывали кое в ком все ту же барскую беспечность? В святых местах она оскорбительна вдвойне.