— А жена Пушкина бывала здесь?
— Приезжала с детьми на могилу, — сказал учитель.
— Его царь погубил. Мы проходили по литературе…
— Мы много кой-чего проходили:.. Гм! Все виноваты, все! Когда великого писателя травят, толпа или не понимает, тащит свою соломку в дом, или смотрит, чем это кончится. Налить вам?
— Я и так уже… Чуть-чуть.
— Вы снимите крестик.
— Зачем?
— Все же символ веры, не безделушка.
— А мне нравится! Разве плохо, не понимаю, что тут такого?
Учитель глядел на нее ласково, как брат на глупенькую сестренку.
— Вот и сестры пришли поужинать, — заметила Люда.
— Помнишь стихи в Петровском?
— Угу.
Эти сестры, как вышло из разговора в Петровском, жили в разных городах. Таня и Маша издавна пустили корни в Киеве и Ярославле, младшая Соня до последних лет кочевала с единственной дочерью с места на место. Они гостили у Сони в Баку, Саратове, Кисловодске, Таллине, и вот занесло ее во Псков, — кажется, навсегда. В Москве доживал свои дни брат-академик. Все трое чего-то не прощали брату и видели его раз в десять лет. Самая красивая их сестра умерла после войны в Австралии.
В ресторане не было шума, люди собрались дальние, не нужен им был пошлый оркестр, наступил час отдохнуть, расслабиться и потом уйти спать в комнату на шесть человек. За столиком у окна пили водку местные мальчики, подруги их дымили вовсю, выручая тем самым и Люду, которая тоже таскала из сумочки сигареты. Три седенькие сестры ждали, когда примут заказ; младшая Соня листала газету «Пушкинский праздник». Бородатый архитектор из Пскова слушал по маленькому транзистору концерт. Две некрасивые подружки скучали от невнимания мужчин. Архитектора Люда помнила по городу, после войны он реставрировал церкви и дом в Тригорском. Он чему-то улыбался, пальцами расправлял усы, на него можно было глядеть часами. Он прибавил в транзисторе громкость, и тут всех покорил французский мотив «Песни старых влюбленных».
— Мой жених, — сказала Люда, едва стихло, — не запоминает мелодий. А я помню даже, что под какую пластинку мне шептали.
— Вот как! — оживился учитель. — Что же вам шептали такого?
— Всякое лестное. Я заметила, в жизни бывают минуты… вот музыка… или на природе… когда… когда человек собой не владеет. Как волной уносит. Правда ведь? А потом проходит. Но те минуты… как счастье. Ведь правда, да?
— Счастье и не может быть долгим. Вот вам хорошо сейчас?
— Почти.
— А еще когда?
— Вечер в Вышнем Волочке. На рассвете… Потом… «Русский вестник» читать.
— А днем сегодня?
— Костянику собирать, — тише сказала Люда и взглядом намекнула на что-то неслучившееся между ними. — Под дождем на опушке…
Паузы обостряли ее чувство.
— Из Петровского идти…
Чередой сменились перед глазами учителя эпизоды затухавшего дня. Тучи прогнали его и Люду с Савкиной горки. Пересекая волнистую рощу, они чувствовали, что прячутся, неизвестно от кого и зачем, но прячутся. И пусть будет так, пусть скроет их от случайного глаза густой куст. Они шли, подбирали и бросали шишки, дыхание их задерживалось, движения становились сонливее, и, туда-сюда поворачивая головы, они непременно искали: видны отсюда кому-нибудь или нет. Лес колдовал, пьянил, обещал стать верным союзником. Учитель отпускал Люду вперед, но она не спешила. В Тригорском гремел гром, однако бежать к дорожке у озера Маленец, потом дальше по мостику над Соротью, к домику няни, они не собирались. Потерявшись за холмиками, они доступнее были друг другу. Она вдруг выросла перед ним, вышла из-за куста, желая его напугать, и рассмеялась, протянула к его лицу тоненькую ручку свою. На ладошке кротко светились десять-пятнадцать ягод костяники. Он чуть наклонился, касаясь губами и ягод, и ладони с линиями судьбы. Она потянулась лицом вверх, закрывая глаза. Секунды эти Люда и вспомнила в ресторане, когда он спросил, что было за день хорошего. Пасмурный лес, небесный треск над вершинами сосен. И никого. Потерялось само время, забылись прежние обещания. Безмолвная природа все позволяла. Учитель покраснел, сказал «пойдемте» и повел Люду к озеру, на светлую опушку. Там они мокли на виду целый час, глядели на блестевший сад в Михайловском. Заслонился весь белый свет, душа билась свободней, летела и презирала преграды, жила сама по себе, любила эти глаза, крестик на груди, воспоминания о своих редких вольностях. Повитав, она снова падала в сети, расставленные учителем, но слушалась его разума ненадолго, была выше и отчаянней учительской воли, опыта, выше чего-то такого в нем, что на людях было его обликом, якобы его сутью. Душа непокорная! Золотым своим ключиком открывала она все божьи тайны, шептала имена, признавала одну только истину и была одиноко-счастлива. И после, в Петровском, когда усатый садовник сказал, что как-то приезжала из Италии и сидела на этой вот скамейке дочка Шаляпина, душа отозвалась прямее, честнее и наивнее и не замедлила вскрикнуть. Но донести вслух этот крик учитель ей не позволил.