«Их теперь хороших нету. Приму да буду плакать только с ним, стенки лизать…»
«Ну, ня обижайся, невестушка, — просила она, обнимая, — ня обижайся, что письма вовремя не пришлю. Пойду к Лукерье — она не может письма сообразить: как начнет писать, слезами обсыпает листок. Если б я жила ближе, я б к вам ходила, детки, делилась бы одним словечком с тобою. Ой, горе, ой горе! — мотала она головой, — ой, сыночек ты мой родный, — закричала на все поле, — да ручечки твои были рабочие, да ручечки были магнитом наполнены, солнышко мое пригреванное, на что ни взглянешь — все сделаешь!»
«Мамочка, ну что теперь, что ж нам…»
«Ой, не могу! — клонилась она к снохе. — Как зажмурюсь, усе стоит в уме. Согласна бы к нему живая лечь. Прощайте, детки, прощай, сваток, и ты, свашка, как картохи порыем, сваток, к Октябрьскому приедем… Внуков берегите».
— Э-э, — вздыхала она в Джанкое, вспоминая расставание, — не будет уже того, как при Мише. Какая сноха, об усех думала. Мягкая, спокойная, не ленивая, ой-ей. Душу на нас покладала. Пара были. Деревенская: усе может. А не стало Миши, помаленьку отойдет родство… По старинушке так…
И перед самым домом, под станицей, на повороте к хутору, пристроилась она возле женщины, торговавшей семечками, и говорила:
— Жалчей дитя никого нету. Брата, матку, сестру — жалко, усех жалко, но жалчей дитя — нету. У меня умёрла девочка, шестая. Так я плакала, пойду воды и плачу украдкой. Стыдно ж слезы показывать — детей много. Но тая маленькая, а по этому не забываю. И труд его не забываю, пробил дорогу себе, директором школы назначили, хотел как лучше. Ой, боже. Убила учеба, убила учеба. Ему тесть говорил: «Миша, хватит учиться». А он с ей дальше и дальше лезут. Он старается, а она за ним. И вот выучился заочно, усе поедал, в партию перешел, и на тебе: сложил руки. В сырую земельку пошел за младостью. Мама, говорил, теперь больше буду вам помогать. К старому директору ходил на кладбище, венок носил. Видишь, как смерть его таскала.
— Мы вон неграмотные — плохо, а поглядишь, как оно дается, так не дай бог и грамоты. Полжизни на нее.
— А тут дети народились, им же тоже надо есть, пить. Они и мотались. Если он ня гордый, только сердце свое беспокоит. До всего ему дело, усех помнит, за всех беспокоится. И усе кажется, что мало стремился к обществу. Как его оставляли служить сверхсрочно! Нет. «Надоела, мама, шинель за три года. Лучше буду учителем». Усе с деревни в учителя идут, а городецкого не заставишь. Прожил, не скандалил ни с кем, не пьянючил, ой-ей, какая тишина с его была. Его поставили сельсоветом, на что ему было учительство? Там у нас ходит сельсовет, здоровый, идет, так у него грудь как у бабы — во!.. Умер Миша, три деревни на Бряншине горевали: надо ж, какой хлопец был. Ни разу «черт» не сказал за век свой. Дуже ученики любили его. И хитрости, как и у бати, не было. Где ж оно пряталось, мое горе, тридцать два года? Хоть бы я спросила: ну как тебе тама? Плачу, не унимаюсь.
— Не плачь.
— Жалко. Если, говорят, день тэй написан господом, не минешь, нигде не скроешься. Часа не проживешь лишнего. В месяце ёсть один несчастный день. Племянница наша залилась; как кинула холст в речку, оно — раз, и сама бах-бах и затопилась. И говорили матке: не плачь, в несчастную планиду родилась. Кому как наречено. Сижу с тобой, добрая женщина, как соловей пою, а уж тучки над нами, машин нету, дед мой там тоскует. Пойду пешком, оставайся с богом, до свидания…
Ничего этого я не знал, когда ехал к ним на другой день, сидел в ожидании попутки на том же повороте возле женщины с семечками. Я пропал на целых пять лет. И могло случиться, что я никогда бы сюда не явился, если бы меня не спасли. Оживши, я с новым чувством разъезжал по земле и теперь от усадеб и великих гробниц возвращался к ним, брянским моим старикам. Была весна. Помнится, я нетерпеливо подгонял нашу встречу. «Живы ли, здоровы они?» — кого-то спрашивал я на пустой дороге в долине и тем чаще, чем ближе подходил к хутору. На горке, увидев хатку с окошком к аллее, еще суевернее воспринял я полуденную тишину. Нету их, что ли? Да правда ли живы? Дверца со щелями была на замке. Редел вокруг лес, большая поляна была вскопана. Я спустился вниз. «Да они купили хату на краю!» — сказали мне ребятишки. Я пошел в самый конец улицы. На стук мой никто не отзывался. Наконец от речки показался сгорбленный Терентий Кузьмич. Едва он угадал меня, глаза его заблестели, и он приостановился.
— Иванович? Мы уже и не надеялись. Али погневался на нас?
Тут же отворилась дверь, и Мария Матвеевна молча сцепила руки у подбородка.