— Я, Иванович, в июне к тебе собиралась, — сказала Мария Матвеевна. — Думаю, поеду к Ивановичу за советом. Пожалюсь, и, может, он знает таких людей, что разберутся. Сядем, расскажу вечером.
— Напишем правительству, Иванович, — сказал Терентий Кузьмич с той искренней верой в полезность письма, которая крестьянам присуща особенно.
— Ай не… — отстранила его охоту Мария Матвеевна. — Ты ж не понимаешь. Чего мы скажем. Мы неграмотные.
— У глазы лепют что зря. Матка зятева. Ховря. Выявляет, будто мы у немцев служили на Бряншине. Я тебе расскажу. Поужинаем. Напишем, Иванович, — волновался Терентий Кузьмич. — Их потрясут! Тому не честь, кто на самом деле у немцев служил.
— Мы с дедом оказались кругом виноваты. Из-за Ховри. Такая — о-о! Что и мы не знаем, как донесет.
И, не откладывая на вечер, Мария Матвеевна посвятила меня в то, что было в июне.
— А началось так. Родила у Ховри младшая дочка. Они крестить. Едут назад из станицы. Зять наш сидит около сарая колхозного, мужиков много, и он сидит. Слазят они с автобуса, он подходит, поцеловался и думал позвать в гости к себе. А Ховря ему: «Чего ж ты не пошел на хрястины, все тую гадость свою слушаешь?» — Лукерью, значит. И как-то она ешо нехорошо назвала. А Лукерью на крестины не звали. И он ее как пихнул, матку свою, и она завалилась в кювет, похмелевши ведь. «Ой, убил, сукин сын, ой, убил!» И как сели на него две сестры да матка, и колотют утрех! Одолели, хоть он бык здоровый. Там и сестры здоровые, да и матка: можно до станицы на ней доехать. А Лукерья шла с ведром и села в холодочку. Девка выхватилась: «Теть Луш, там бьются на остановке!» Она кинулась: «Ой, убьют!» Прибегла да тянет его за руку. А тут-то большая сестра, у ней сумка рабочая, и Лукерью сумкой по голове. Лукерья отделялась, отделялась, она усе вслед за ней. Она тогда к ведру подбегла, хвать — и ну, как от собак, обороняться. А тут и другая сестра. Как ударили Лукерью, и она наткнулась, наткнулась, и без памяти. Люди кричат: «Ах, бандиты!», а заступиться некому. Понесли на руках Лукерью. А я пошла тэй раз на Григория погадать, в станицу. Григорий нечутен, где он делся? Письма нет и нет. Иду оттуда, навстречу Ховря: «Твоя худобинная дочка, все равно я теперь светову сову загоню, где Макар телят не пастевал». И как зря ее. Что ж я: прихожу, Лукерье бабы дуют на руки, и она сидит, духом опала. И с тех пор! Подступают с битвой на нас, обславили по хутору как хочешь. Люди ж не знают, они на Бряншине с нами не жили, и верят. Что нам делать, Иванович?
— Так она что, Ховря?
— «Ты полицейская!» — кричит на меня. Это ж надо.
Она бросила мыть посуду, присела. Я закурил. Терентий Кузьмич, как всегда, слушал и поглядывал через окно на дорогу. Дверь в сенках была открыта. Плеснул дождик, утих, но потом снова застучали капли по крынкам, опрокинутым на колышки.
— Значит, настал второй год, как война поднялась. Терех мой болит, его мина побила. Я два месяца рою окопы, наши назначили. А Фроньку взяли, чтоб бойцам хлеб пекла, обед варила и в лес носила. Вот тебе перед самым покровом появляется в село германец. На три перекрестка шел фронт германский, ой, боже. Село широкое, окружили нас, как стали пули огненные сыпать по селу! И по лесу крест-накрест бьют, поливают. Кругом усе поселки повыпололи. Кони по лесу бродят а де зря. А мы в перегородку забились, и нету только Григория и Миши, с коровами у лесе. Ох, хоть бы уж побили да вместе. Стояли с месяц. Ладно. Германец отступил, а тут приходят наши партизаны, уже зима началась. Под Октябрьскую. Хлеба добывать идут. И усе это велось до самого крещенья, уже святки подошли. Партизаны забрались у лес, там строят. Хлопца нашего Григория затянули в отряд. Стал Терех туда ездить. Ну, что ж, привозит наш кладовщик муки мешок: «Знаешь, Понурова, что: пеки партизанам хлеб. И суши сухари». Я хлеб пеку, сухари сушу, и Терех отвозит у лес. А она вот: выявляет, что мы выдавали людей. Я говорю: «Нет, не выдавала, не выдавала я! Я пекла хлеб своим, с окопов меня взяли, а летом обед носила по коноплям». Я могу документы привезти с Трубчевску! Есть же там, Иванович, кто подтвердит, как я нашу разведку встревала?
— Не надо никаких документов.
— Она мне глотку заткает. Я докажу. Партизаны пришли ночью: «Понуровы тут живут?» — «Тут». Сами у накидках германских. Хлеба даю им. А самое начальство — разведка. Другой раз приходят. Я их накормлю. А соли у нас… как отняли полицеи соль — нету посолить. Я им становлю несолено: хлеб несоленый, щи несоленые. «Мать, нас не накормишь, сама себя голодной оставишь». — «Да ладно, деточки». Становлю молока. Идут в третий раз: разведка не разведка, несли мины подкладать. Уже зарять стало. Они стукают у окно: «Матка, открой!» Окно на восток. Две молодицы с ними, одна с-под Москвы, другая с Почепа. «Детки мои, что ж вы ели там?» — «Мы заблудились, несем мины подкладывать на большак». Я их покормила. Голодные, одни гнилые картохи ели у лесе. Ну так. Вот тебе пошли. Я выглядаю: куда ж они пошли? А у этого партизана я спросила фамилию. Он Хворостинин, я мамку его знала — Васюта. У меня солома была, вот так у двора. Если б они сказали: «Тетк, мы в соломе отлежимся», я б их зарыла, и они б перележали. А они хотели к его тетке зайти, да нарвались на чужой дом. «Ну, хозяйка, спрячь меня хоть под печку. Просижу день». Та к старосте да и заявила. Староста надевает шапку и в штаб. Приезжает полиция, атаковали этого партизана. Девок не чуть. Ой, ведут! — всплеснула Мария Матвеевна руками, и сейчас еще переживая боль. — Он у макушке высокий. Связали ему руки, бьют его ложею, бьют и туда, и по голове, а я вся помираю: «Боже мой, как уловят моего Григория, так-то будут бить! И-их!» — заплакала она. — Девки мои заскочили: «Мам, бьют партизана, кровь с его льется». И он вот так вот сидит, и кровь с уха, с носа, с рота. Гляжу, откуда-то едут новые на конях и офицер с кокардою. Как стал полицеи парня в горбяку садить! Бил-бил, бил-бил по горбу, — хоть бы ответил слово какое, молчит. Я обмираю. Подлетает полицей с плетью к нему: «Ты кому будешь служить?» Да плетью его. Не отвечает ничего. Положили тогда его на повозку и отвезли у штаб, а дальше в Германию. Ну, видала я? Они думают, я брешу это все. Как я могу это сбрехать! Я усе знаю про войну. Им не поздоровится, что говорят.