— Обязательно побываю.
А правда — как бы это хоть переночевать в их селе. Монастырище — для меня тоже святое место. Кто знает, не явится ли оно, если поживу еще долго и буду ездить туда, тем же отрадным уголком воспоминаний и грез, что и усадьбы поэтов? Многие места не навестил я еще. Когда? На станции Топки, где я родился, откуда двухмесячного унесли меня навсегда, не ступала моя нога целых десять лет.
— Вы, Терентий Кузьмич, Москву видели?
— Не, Иванович, — безропотно ответил он. — Скот пастевал, плоты по Десне гонял до Киева, а Москвы не видал. Сына Михаила летел хоронить, на конце Москвы пересадка была.
— Ездить — во какой карман денег надо, — сказала Мария Матвеевна. — Оно везде хорошо, где нас нет. Жили у Десны, ладно. Раньше наш батька у Крым на соль ходил. Как поедет от проводов после пасхи и — до четырнадцатого ноября. А бабы дома. Я пряла с малолетства. Сестра: «Маш, вставай прясть», — будит. А мне спа-ать хочется. Я ее нянькою звала. Греюсь помаленьку у печки, да потом в печку влезла в русскую и спряталась… «А где она делась?» Я сплю в печке. Жили мы, Иванович, у Десны, и за то спасибо. А в Москву за песнями ездить? — некогда. Я еще помню, как выйдем гулять на Десну, мужики баржи тянут. Возьмут тряпку на плечо и тянут. Батька мой тринадцать годов жил по батраках. Мамка не хотела идти за него, у его ж нема ничего, бедный. И сама батрачка.
«Живаху каждо с своим родом на своих местех».
— Съезжу, съезжу в Монастырище.
— Давай письма напишем.
Каждый раз глядят они на белый лист, диктуют, высокими голосами просят детей отозваться с Брянщины: «Где вы там. Внуки здоровы?» Терентий Кузьмич без конца курит.
— Свату напишем.
То было зимой, шли дожди, и мы с утра до вечера торчали в хате.
— Прислал сват, обижается, что Терех был рядом и не зашел. Это ж мужи-ик, — строго сказала Мария Матвеевна, — была б я, я бы по колено дошла. Я бы не собирала стаканы по дворам!
— Нельзя пройти было, — оправдывался Терентий Кузьмич. — Ей-богу, Иванович.
— Я б дошла.
— Усе дороги заметены, куда пойдешь? Внуков повидали, а больше не могли. Ей-богу.
— Чтоб я сдурна побожилась! Нема сердца у мужиков. Пиши, Иванович. Соскучились дуже по вас, сват и свашка, скоро ж вы, сваток, разрушили нашу дружбу, а мы ни при чем не виноваты, что вы забыли нас. Стану письмо приказывать писать и не соображаю, что мне говорить за слезами…
— Пиши, Иванович…
— Что ж ты, сваток, не скажешь нам про нового зятя. Нехай Аня не вводит деток в заблуждение, чтоб фамилии и отчества Мишиного не ломали, чтоб дети так и были Михайловичи, по отцу. Не смарайте его фамилию. Э-э, — сказала она в раздумье, — замуж вышла, за кого? Корявый, как кожан. Можно ж привыкнуть к такому человеку? Ой, не знаю. Мишка наш — картина. Где она, хотя Аня, на двоих детей возьмет? Разве какой вдовый или разженный. Нема девки, и бабе рад. По случаю какая у кого умрет, у него тоже дети. Писала нам: «Дожидаться мне некого, Миша ко мне не вернется». Ох, мы голосили тут, голосили… Я его видела. Старый, лицо черное, тмяное. Она-то добрая, красивая, аккуратная. Такая — ей цены и меры нету. Не манерная, сколько у меня невесток, из всех невесток невестка. Болю об них, горюю, как об Мише. Григорий написал ей: «Невестушка Аня, дорогая моя, гляди своего мужа, как моего брата: люби, дружи и уважай». Я думаю, не найти ей такого, как Миша. Больно он тихий, водки не запивал. А дочка, что на Ловше живет, не одобряет. Сказала: «Сгуляла свадьбу, как молодая, чего ж она?» Я переживаю, чтоб и ей хорошо было, и внукам. Ой, томление. Нагоревалась она тоже вдоволь. Мамка моя говорила так: «Если матка плачет по дитю, речка бежит от слез, если сестра, то колодезь воды стоит, а жена плачет, как корова по быку ревет». Оно правильно это. Что написал, Иванович?
— «Когда приедете» — писать?
— А жива буду, то к пасхе. Написал ай нет? В свете нет такой молодицы. Прибежит: «Мам, давай постираю!». Так она пообыщет усе тряпки, какие постирать. Не пиши, что болю, будут плакать.
Тут помешал нам младший сын Иван.
— Запрягли Иваныча, — сказал он.
— Взял бы да написал сам, — укорил отец.
— А-а, его не допросишься.
— Чего бумагу переводить? Сядешь, скребешь в башке — чего писать.
— Миша жил на целине, и одного письма ему не послал. А теперь куда? В сырую землю?
— Встречались, говорили, а то — так…
Чем-то недовольный Терентий Кузьмич молча протянул ко мне руку за сигареткой, закурил и вышел. Долго смотрел с порога на горы.
— Ты бы, мать, — вернулся он в комнату и выставил палец в сторону сына, — ты бы взяла хворостину хорошую да по горбяке ему!