— И не в Словакию, — сказал Иван.
— А куда?
— Да он знает! — махнул рукой Терентий Кузьмич.
— Сиди, Вань, ничего не помнишь. В Словакию! Нам земли не давали на него. Староста не давал. А кто выказал, десять годов отсидел и живет сейчас у нашей деревне, ряха во.
И вот, как десять лет назад, когда уезжал я отсюда совсем, сидим мы за столом и потихоньку пируем. Скоро ли я появлюсь у них еще или нет, мне неведомо: как-то гончее побежало время и для меня, а старики стали уж совсем ветхи — того и жди печальную телеграмму.
Днем я сходил в усадьбу за речку. В обширных владениях князя Юсупова — графа Сумарокова-Эльстона усадьба эта была одной из заброшенных, ее он никогда не посещал. Забытый, как говорится, богом и людьми (историей тоже), доживал князь Феликс Юсупов в Париже, — наверное, последний из сего громкого российского рода. Некому на родине, по усадьбам его, было вспомнить о нем. Мы обитали здесь с Ольгой два года. Могучие дубы, кажется, нисколько не постарели и пышно золотились напротив наших окошек. Синюю дверь заколотили гвоздями, и там, где я спал, читал Плутарха и Ключевского, теперь бегали мыши, лежали какие-то разбитые ящики. Убожество этого жилища меня не раздражало в то время. Зимой стены «текли», пол был холодный как лед. Прежде здесь размещалась конюшня, затем ее наспех перегородили, обмазали, но полов не настлали. Я и не жаловался. И сейчас я подумал, что в бедной молодости всему радуешься и благодарен за самое малое (за какой-нибудь вид на дубы из окна), а через годы добудешь себе «блага земные» и вскоре осознаешь, что они не прибавили счастья.
В усадьбе я вспоминал, как мы впервые приехали в начале сентября с двумя всего чемоданами и под вечер пошли в лесок на горку; сверху завороженно глядели мы на долину и на другую горку за речкой. Где-то в полуденной солнечной стороне скрывалась песчаная Анапа. Все меня удивляло тогда: и большой перерыв в магазине, где среди резиновых детских сапожек, белья, платков, хозяйственного мыла и одеколона отыскал я в стопочке книг 8-й том Ключевского и стихи Бодлера; и конная почта три раза в неделю; и рукодельные афиши с названиями кинофильмов, опоздавших на целый год; и то, что соседей моих никуда не тянуло и они не ждали, подобно мне, книжному червю, газету «Литература и жизнь», совсем, надо сказать, не слыхали о ней; и рассказы о времени, когда мертвый дуб напротив графской конюшни еще закрывал листвою луну. Я был молод! Но я бы мог умереть через год и, значит, не успел бы написать о брянских стариках, не прославил бы самое в них дорогое: кротость, правду и милосердие. И не пришел бы я к этому голому дубу, не заглянул бы в свое окошко, которое столько ночей светилось в часы моего чтения. Да, там, где я спал, робко гадал о будущем, где однажды вместе с сором подцепил на совок оброненный Ольгой фамильный перстень с бесценным камешком и стряхнул в печку на угли, призраком плутает в пустоте моя бывшая жизнь, а со стены так и не сняли «Незнакомку» Крамского…
— Поглядел? — спросила Мария Матвеевна, когда я пришел. — Уехал, не жалко?
— Жить бы не смог. Вас не тянет на Брянщину?
— А не, — сказал Терентий Кузьмич. — Старое дерево, Иванович, не пересаживают.
— Бедовали много, — объяснила Мария Матвеевна. — Это мы теперь зажили, а то-о… Раньше как: «На что землю пахать под зиму? Вон к Петру спашем, свинья порыет носом, да и то хлеб зародит!» Да пополем руками картошку, и ладно. Боже спаси, как мы жили. Иной раз с дедом не спим, вздумаем: «Как же мы жили? Хлеба вволю не ели». У казаков тута земли много, вот они и дрались с красными. А наши усе в большевики пошли.